ведь ничего сложного. Я давно уже привел в порядок свой послужной список,
заплатил все требуемые взносы, проверил регистрационную карточку. «Твой
приятель обещает, что долго тянуть не будут». Моя пенсия — постоянный предмет
наших бесед с Эстебаном. Давно уже заключили мы нечто вроде молчаливого
соглашения — говорить только на эту тему. Сегодня, однако, я сделал попытку
нарушить соглашение: «Ладно, расскажи-ка лучше немного о себе. Мы никогда не
говорим с тобой толком». — «Это верно. Потому, видимо, что и ты и я очень уж
всегда заняты». — «Видимо, так. Только скажи: у тебя и вправду много работы в
вашей конторе?» Дурацкий вопрос, оскорбительный. Ответ можно было предвидеть,
но я не предвидел. «Ты что хочешь сказать? По-твоему, мы, государственные
66
служащие, все бездельники? Это ты хочешь сказать? Ну ясно. Только вам,
почтенным служителям коммерции, дарована способность трудиться честно и
добросовестно». Я разозлился вдвойне, потому что сам был виноват. «Слушай, не
заводись. Вовсе я не это хотел сказать, даже и не думал. Обидчивый ты, словно
старая дева, или, может, чувствуешь, что рыльце в пушку». Против ожидания он не
сказал в ответ ничего резкого. Ослабел, наверное, от жара. Мало того, стал даже
оправдываться: «Может быть, ты и прав. Вечно я в дурном настроении, а отчего —
не знаю. Кажется, на самого себя злюсь». В качестве признания, да еще от
Эстебана, эти слова кажутся преувеличением. Однако как самокритика они, на мой
взгляд, весьма близки к истине. Я уже давно подозреваю, что Эстебан действует
наперекор своей совести. «Что ты скажешь, если я оставлю государственную
службу?» — «Сейчас?» — «Ну, не сейчас, конечно, а когда поправлюсь, если
поправлюсь. Врач сказал, что я, наверное, несколько месяцев проболею».— «А
почему вдруг такой крутой поворот?» — «Не спрашивай. Мало тебе разве, что я
решил уйти?» — «Вовсе не мало. Я очень рад. Меня только беспокоит: если
понадобится отпуск по болезни, легче его получить на теперешней твой службе». —
«Тебя же вот не уволили, когда ты тифом болел? Ведь не уволили, правда? А ты
около шести месяцев не ходил на работу». Говоря по правде, я спорил просто для
собственного удовольствия — приятно было слышать его возражения. «Пока что
самое главное, чтобы ты поскорее выздоровел. А там посмотрим». И тут Эстебан
принялся рассказывать о себе, о своих возможностях, о своих надеждах. Говорил он
так долго, что я явился в контору только в четверть четвертого, и пришлось
извиняться перед управляющим. Я знал, что опаздываю, но прервать Эстебана не
имел права. Ведь он доверился мне в первый раз. Невозможно было обмануть его
доверие. Потом говорил я. Давал советы, но в форме весьма общей, довольно
расплывчато. Не хотел его пугать. И надеюсь, не испугал.
Уходя, похлопал сына по колену, торчавшему под одеялом. И он улыбнулся
мне. Господи боже мой, совсем незнакомое у него лицо! Может ли это быть? Но с
другой стороны, незнакомец оказался очень даже симпатичным. И он мой сын. Как
хорошо.
Пришлось остаться в конторе допоздна и, следовательно, отложить начало
моего «медового месяца».
67
Работы до черта. Значит, завтра.
Опять просидел в конторе до десяти вечера. Буквально лопаюсь от злости.
Сегодня, кажется, конец всей этой суматохе. Никогда еще не требовали с нас
такого количества самых бесполезных сведений. И отчет уже на носу.
У Эстебана температура упала. И то хорошо.
Наконец-то. В половине восьмого вырвался я из конторы и отправился в
квартиру. Она пришла раньше, отперла дверь своим ключом, расположилась как
дома. Встретила меня весело, без прежней суровости, поцеловала. Мы ели,
разговаривали, смеялись. Потом легли в постель. Все было так хорошо, что и писать
не стоит. Я только молюсь: «Пусть так будет и дальше» — и, чтоб господь меня
послушался, стучу по дереву.
Кажется, болезнь Эстебана не так уж серьезна. Сделали рентген, анализы, и
оказалось, что врач зря нагнал страху. Этому типу доставляет удовольствие пугать
людей: наговорит всяких ужасов, распишет бог весь какие жуткие хвори, а потом
выясняется, что все не так уж страшно; тут родные, как правило, облегченно
вздыхают и платят не только без возражений, а с благодарностью самый что ни на
есть высокий гонорар. Робко, полный стыда за свой неприличный поступок, задаешь
человеку, жертвующему своей жизнью и своим временем, вульгарный грубый вопрос:
«Сколько я вам буду должен, доктор?» Он глядит снисходительно, великодушно, в
некотором смущении отвечает: «Ради бога, друг мой, у нас еще будет время
поговорить об этом. И пожалуйста, не тревожьтесь, со мной у вас никаких
сложностей не предвидится». И тотчас же, спасая человеческое достоинство и
воспаряя над темной прозой, ставит точку и с новой строки принимается рьяно
объяснять, какой отвар следует завтра дать выздоравливающему. Потом наступает
68
наконец «время поговорить об этом», и вам просто присылают по почте счет;
прочитав сумму, вы впадаете в состояние легкого шока, быть может потому, что не