Вот хуль ему будет, Любке—то? Да нихуя ему не будет. Выпустят в понедельник, с утреца. Штрафец ему выпишут. А он, этот гондонио ватиканский, кондуктором в электричке работает, в Заилани, потому—что здесь ему хрен кто руки подаст и на работу возьмет. Он этот штраф на зайцах за день отобъет. Вот и выходит, что я рыбки в речке хотел половить, а меня на пятерик крутят, а этот хер развратничает, у детишек по кустам отсасывает и все ему как с гуся вода.
С этими словами Виктор, как будто разобидевшийся на весь белый свет, запахнулся в свой кургузый пиджачок и отвернулся к стенке.
Будучи предоставленным самому себе я затосковал. Неясность собственного положения опять начала истреблять меня изнутри, подтачивать и лишать покоя. С больным, без движения, дедом, с Виктором, с Любкой все ясно. И милиции и им самим. Деда отвезут в больницу, Виктора осудят и отправят в колонию. Ему это и самому ясно как пить дать, и с этой ситуацией он похоже смирился. Педераст—Любка, выйдет, не сегодня—завтра на свободу легко отделавшимся. Если не считать Викторовых побоев и притеснений, да символического штрафа за мелкое хулиганство. По правде и гоняет—то его тут Виктор не сильно, так только, юшку, дурную кровь выпускает. Лечит от хронического долбоебизма народными методами.
Один лишь я опять завис между небом и землей и непонятно, куда меня вытянет в этот раз. То ли вырвет ветром и унесет, как воздушный шарик ввысь, то ли, сообразясь со всеми физическими законами, хряснет оземь. Реальнее конечно второе. Уж больно близок я к земле. А учитывая подвальное расположение изолятора — так и вовсе под ней. Как раз где—то на уровне самого плодородного слоя. Гумус. Перегной.
Я лег на свободную нижнюю нару и закурил, пуская дым в крепкие доски второго яруса. Может менты и не прочухают, кто я такой. Они здесь охламоны все какие—то. Возьмут, да и отпустят. Если же нет, считай, приехал. Добегался. Не по плечу тебе дистанция оказалась. Думал, что марафонец, а оказался спринтер. А что, настраивал я себя на худшее, пробьют они адрес, что я им сообщил, там никого с такой фамилией нету, да и призовут под светлые свои очи.
Расскажи—ка нам, отчего назвал ты неверный адрес, зачем утаил. Поди и фамилия у тебя ненастоящая? К гадалке не ходи, вымышленная. Вона рожа у тебя какая плутовская. Да постой—ка — ведь знакомая у тебя рожа! Да где ж я её видывал—то? А не она ли вон там, на стенде «розыск» уже которую неделю пылиться. А ведь и вправду похож. Ай да и гусь к нам залетел… Прибежали в хату дети, второпях зовут отца — тятя, тятя, наши сети… А тятя уж в столице дырку под орден в кителе сверлит. Ну и всем сестрам по серьгам достанется тоже — кому медалька, кому лычка на погон, кому премия, а кого и просто грамотой удостоят. Скорее всего того патрульного, что меня на пляже нашел. Ну да ему и грамоты — сверху. Он почитай свою премию еще тогда, у меня из кошелка вынул. Она то, такая премия, вернее верного. А там еще как знает.
— Простите, молодой человек, — раздался возле меня тихий, но все же с какими—то капризными, жеманными интонациями, голос, — вы не могли бы меня угостить сигаретой?
Я обернулся и чуть не столкнулся головой с Любкой. Зашуганный педераст выполз из своего убежища, уповая видимо на то, что Виктор заснул.
Я отшатнулся от него подальше, как от чумного, заразного — будто он и впрямь мог меня заразить. Но потом справился и не чувствуя ничего, кроме брезгливости, по дуге, соблюдая дистанцию, полез на верхний ярус — туда, где лежала Викторова пачка. Выудив из неё сигарету, спрыгнул и оказался в центре светлого пятна, что отбрасывала на пол тусклая лампочка.
Педераст все это время скромно ждал, потупив глаза. Едва я только оказался в освещенном пятне, как клоун на арене провинциального, низкосортного шапито и протянул вытянутую руку с сигаретой Любке, едва он поднял на меня глаза — и ему и мне все стало ясно.
Ему — кто я такой, мне — что Любка первый в Штырине человек, которого задела и взволновала так называемая Претская бойня.
Ирония судьбы — в провинциальном изоляторе встретились два узника, два человека имеющих сейчас только одно право, право на бесправие. Один — гонимый за мнимые преступления против педерастов, другой — мнимо гонимый за то, что он педераст.
Любка узнал меня, это точно. Он наверное здесь один, в ком трагедия отозвалась болью, кто переживал и сочувствовал погребенным под кетчупом участникам демонстрации. Этот — то точно смотрел все выпуски новостей, и запомнил, до мельчайших подробностей, моё лицо.
Как все просто. Как же глупо я попал. И, сам того не желая, машинально, повинуясь будто—бы с детства имеющемуся у меня инстинкту, нисходя с центра круга, я растер в пальцах сигарету, ссыпал табак к своим ногам, поднес и прижал, не сводя немигающих глаз с Любки, палец губам, а ребром ладони другой руки чиркнул себя по горлу.
Любка понял все и уже через секунду опять был под нарами. Весь сжавшийся в комок, как продрогшая собачонка, он сидел там и мелко дрожал.