«Десять минут, так долго, не может быть», — машинально подумал Глотов и отступил, цепенея, на шаг.
— Дверь сломать хотите?! — еще громче проговорила дама и бросила через плечо мужичку. — Лева, звони в милицию!
И добавила уже тише, задыхаясь от негодования:
— Ворюги чертовы, давить вас надо! Меня еще на старой квартире два раза грабили, ублюдки! Я вас!
Ничего уже не соображая, Глотов попятился назад. Шаг, еще шаг, еще. И покатился кубарем по лестнице. Пока катился целый пролет, выронил сверток, чуть пришел в себя, поднялся и дальше вниз уже бежал привычно и сноровисто, разом перескакивая через три ступеньки. Вылетел из подъезда, полусогнувшись, головой вперед, будто кто пинка ему под зад дал. Выскочив в переулок, вильнул налево и помчался к шумной и людной улице. Мелькали люди, дома, витрины магазинов, киоски. На какой-то улице вскочил в проходящий троллейбус, протиснулся в самый угол, отдышался с грехом пополам, отфыркиваясь и потряхивая головой. Огляделся мутноватым взором, заметил, что смотрят на него все как-то странно, будто на пьяного, или на сумасшедшего, или на преступника. «На преступника», — механически повторил он про себя и, опустив голову, выбрался из троллейбуса на следующей остановке и тут же пересел в другой, что следом шел. Там свободней было и тише, и люди друг на друга и на Глотова тоже, слава богу, никакого внимания не обращали. Он уперся лбом в стекло и стал смотреть на улицу. Остановки через две мелькнула за мостовой голубовато вода. Москва-река? Пруд какой? Глотов вышел из троллейбуса, перебежал дорогу — захотелось на воду ему посмотреть, он с детства любил на нее смотреть, завораживала его вода. Если долго-долго глядеть на нежную невесомую гладь ее, то совсем в другие миры перенестись можно, в безоблачные, радостные, счастливые, где все друг друга любят, помогают друг другу, заботятся и очень от этого счастливы.
Не пруд это был и не Москва-река, это был бассейн «Москва». Вот те на, бегал-бегал, а все вокруг центра крутится. А ведь думал, что удрал куда далеко. А все оттого, что это время в прострации, в оцепенении пребывал, смотрел вокруг и не видел ничего, вглядывался и не узнавал, другим, верно, голова была занята. А чем? Страхом? Нет. Страха он не чувствовал. Реального страха не чувствовал, того самого, который сердце колотиться заставляет, и коленки дрожать, и ладошки потеть, когда милиционер к тебе подходит или двое в штатском замедляют шаг и смотрят пристально. Этого нет. Значит, отчего-то другого он незрячим стал? А вот посмотрим на воду и узнаем, она подскажет. Успокоит и подскажет, и пусть даже это бассейновая вода, стерилизованная, никакая, в бетон закованная, чужой волей строго дозированная. Глотов спустился к бассейну, не по лестнице, а прямо по газону зеленого склона. Спустился и щемяще пожалел о вытоптанной травке. Вернулся назад — ползком на коленях попробовал заровнять рваные ямки от каблуков, но увидел несколько пар недоуменных глаз наверху, застеснялся, сполз обратно, отряхнулся и зашагал торопливо вокруг бассейна. Когда голубая чаша открылась ему полностью, остановился. Сунул руки в карманы, вздохнул, посмотрел на голубизну. Не получится ни черта у него — не та вода. Или он не тот. Вырос. Взрослый стал. По-другому все видит. В сказки не верит. Сказки… Точно. Все миры, что в мозгу у него рождались, когда он на воду смотрел, — это от сказок, вспоминавшихся вдруг детских сказок. Еще два-три года назад верил он, что есть другой мир, добрый и безмятежный, и сыну об этом говорил, что есть он, обязательно есть, только найти его надо — уметь искать надо. А теперь вдруг понял, что нет его. Нет. Нет. Нет. Что же он детишкам теперь говорить будет?
Глотов побрел обратно, к мостовой. Шел медленно, рассеянно глядел себе под ноги и вдруг стал понимать, что ему не так уж скверно, как еще несколько минут назад, что он почувствовал прилив сил, слабый еще, но все же, а все оттого, что голова вдруг сделалась ясной, думалось легко и думалось много и как-то для него самого неожиданно, словно это не он сам думал, а какую-то умную книгу читал, и еще ему показалось, будто в мозгу плотина какая прорвалась, сдерживающая раньше поток этот и выпускающая на волю только строго определенные, нужные лишь для сносного существования мыслишки.