Нет, не домашняя распря, а «беллюм сервыле»![13]
* Война не на жизнь, а на смерть!Доигрались паны сенаторы, дотанцевались! Теперь, когда Москва взяла под свою руку Украину, не скажешь о предстоящей войне «беллюм цивиле», нет!
От хорошего настроения, которое весь вечер не покидало коронного гетмана, ничего не осталось. Одна ненависть и едкая злоба наполняли сердце, которое приходилось сжимать рукой, чтобы хоть этим сдержать его бешеный стук.
Теперь гетман на одно надеялся: прискачет шляхтич Олекшич, привезет радостную весть от Богуна. А может, сам Богун явится в Подгорцах? Что ж, и в таком случае коронный гетман устроит пир. Но разве можно забыть корсунский позор! Именно Богуну обязан его брат Николай своим пленом. Ведь это Богун изрубил в капусту его гусаров и драгун. Ведь это он вырезал под Пилявой хорунжий полк — красу и гордость шляхетского регимента. Ведь это он вывел из железного кольца берестечского окружения всю армию Хмельницкого и всю пехоту, посадив по три казака на конь!
«На кого надеюсь?» — ужасается сам себе коронный гетман. Но почему же Богун не принес присягу Москве? Почему он на пограничье, а не в Переяславе? Когда иезуиты что-нибудь говорят, они располагают верными сведениями. Пусть на какое-то время коронный гетман простит все обиды проклятому казаку. Кто он в конце концов этот Богун? «Вульгус профанум», быдло, возвеличенное Хмелем и чернью. Оттого с подобным хлопом и чести никакой не надо сохранять, и слово свое держать перед ним не только не следует, а даже недостойно сенатора Речи Посполитой. Пройдет немного времени, и он сквитается с Богуном.
Канцлер уверял: «Если здесь, на юге, с нами будет Богун, а в Чигирине у нас уже есть Выговский, то рано или поздно Хмельницкому конец! Тогда спросим Москву: «Кто же вам поддался? Кому протянули высокую руку царь и бояре?»
— Да, да, спросим! — шепчет Потоцкий.— Спросим! И об этом спрошу я вас, бояре, в Москве, в Кремлевском дворце...
19
— Люди добрые! Поглядите на мою спину! Взгляните в глаза мои! Матерь божья от нас отступилась. Ксендзы и епископы, чтобы они пропали, в одну дуду с панами играют! Живыми нас в гроб кладут...
Солнце заливало широкую полонину щедрым сиянием. Но мрачно было на сердце у людей, окруживших беднягу посполитого, который утром приполз из долины, спасаясь от королевских жолнеров. Мрачно было на сердце и у Стаха Лютека, а еще мрачнее в мыслях. Незачем поминать ксендзов и епископов! Беднякам от них ни помощи, ни утешения. Одно все они твердят хлопу: «Покорись, на том свете лучше будет». А сами шкуру с хлопа дерут и верно служат панам-шляхтичам. Им служат, а не богу!
...Прошел уже месяц, как Лютек очутился среди гуцульских опришков. Хороший совет дал когда-то Павло Федорчук. Хоть и не католик, да и большинство здесь православные, но разве это явилось препятствием для Стаха Лютека?
Дня не проходит, чтобы кто-нибудь из долины сюда не прибежал. Гуцулы встречают как братьев. Последним куском хлеба делятся. Из одного котла едят все.
Знает уже Стах Лютек, какая новая страшная беда стряслась в Марковецкой гмине. После его бегства недолго жила Марылька. Ночью пошла к панскому пруду и позор свой утопила в глубоком омуте. А панские драгуны так разорили село, что вместо хат только трубы торчат посреди усадеб. Ганку забили плетьми. Старику Боярскому тоже пришлось бежать к гуцулам.
Сказывали люди — сам коронный гетман грозился послать в Марковецкую гмину своих латников, чтобы еще злее отомстить за своего Владека. Но кому еще мстить? Десятка два покалеченных и изуродованных людей осталось в гмине. Зарастет в этом году необозримое панское поле бурьянами. А хоть бы и все маетки панские по Збручу, Сану и Висле поросли бурьяном.
У Стаха Лютека дергаются губы, вздрагивают жилистые руки.
Стоит кучка опришков и беглецов из панской неволи и слушает посполитого. А тог словно с ума сошел. Словно никогда не случалось с людьми поговорить, словно не было до сих пор кому поверить свою боль и муку.
Павло Федорчук, опершись на топорик, внимательно слушал посполитого. Тот держал в окровавленных руках изодранную рубаху, и все стоявшие вокруг видели иссеченное плетьми тело, засохшие кровавые рубцы на спине и на груди.
У Павла Федорчука еще собственные раны не зажили после того, как мучили его в Кракове, на Королевской площади. У позорного столба. «Пожалуй, и у Стаха Лютека еще не зажили»,— думает Павло Федорчук, косясь глазом на Стаха, с которым беда и горе побратали его навеки.
В Верховинских пещерах уже собралось свыше сотни беглецов. У каждого свое горе, своя печаль и мука. Но горе на горе похоже, муки каждого — сестры родные. Беда — мать всем, кого гнетет надменная шляхта.