Разлучались мы только по вечерам. Париж уже не был тем сверкающим самоцветом, как до объявления войны. Затемнение, действовавшее от заката до рассвета, заставляло город света погружаться во тьму. Именно в этот час Мадлен, которая весь день слонялась без дела, облачившись в одну из моих рубашек, вдруг оживала, надевала черное шелковое платье с красными цветками шиповника, красила ресницы и губы и исчезала без всяких объяснений. И это ее кошачье свойство выглядело в моих глазах крайне соблазнительно. На вопрос, куда она собралась, она нежно меня целовала и говорила, что этого мне лучше не знать, но она обязательно вернется под утро — и чтобы я ложился, не дожидаясь. Но я не мог себя пересилить. Я бодрствовал в предвкушении ее прихода, не мог ни читать, ни писать, мог лишь мерить комнату шагами в лихорадочной тревоге. В конце концов я ложился в постель и закрывал глаза — мозг гудел от мыслей, — и вот перед рассветом дверь, скрипнув, открывалась и Мадлен проскальзывала внутрь, от нее пахло табачным дымом и алкоголем, она раздевалась и сворачивалась калачиком рядом со мной. Она была миниатюрной, тела наши прекрасно умещались даже на односпальном матрасе. На рассвете я просыпался и заставал ее в кресле, обнаженной; она читала Бодлера, курила «Саломе», солнечный свет очерчивал контуры ее тела, и, увидев, что я проснулся, она начинала декламировать:
Мой котик, подойди, ложись ко мне на грудь,
Но когти убери сначала.
Хочу в глазах твоих красивых потонуть —
В агатах с отблеском металла[2].
А потом мы отправлялись на утреннюю прогулку.
Немецкая военная машина катилась вперед, задерживаясь с прибытием в Париж, поскольку подминала под себя остатки французской и английской армий, прижатых к Ла-Маншу. Ток людей, направлявшихся по бульварам к югу, делался все плотнее, ток людей по другим улицам ослабевал, и что ни день, все больше магазинных витрин скрывалось под ставнями.
В следующую субботу днем в дверь мою постучал Артур. Мадлен дремала на кровати, я вышел на лестничную площадку. Думал, что он пришел справиться насчет нашей традиционной воскресной партии в покер — я о ней напрочь забыл, — он же вместо того сообщил, что уезжает. Его состоятельная английская подружка умудрилась приобрести автомобиль, они едут в Бордо.
— Если хочешь присоединиться, место есть.
— Я не хочу уезжать.
— Французы, по сути, капитулировали, ты ведь в курсе? — осведомился он, ухватив меня за руку. — Немцы будут здесь через неделю-другую.
Я поколебался, чувствуя, как глупо отказываться от этого спасательного круга — возможности, за которую любой другой не колеблясь отдал бы целое состояние.
— Я не готов.
— Понятно, — произнес он, на миг потупившись, прежде чем вновь воспрянуть и хлопнуть меня по плечу. — Ну ладно, еще когда-нибудь увидимся, не сомневаюсь. Если доберешься до Марселя, ищи меня в отеле «Сплендид».
Мы обменялись рукопожатиями, и он исчез — помчался вниз, перепрыгивая через три ступени. Я вернулся в квартиру и увидел в своей постели Мадлен — она сонно повернулась в мою сторону.
— Кто там приходил? — спросила она.
Я пересек комнату, присел на другую сторону кровати, сжал ее руку.
— Никто.
В этот день Мадлен продолжила рассказывать историю альбатроса, а на следующий закончила ее. Чем ближе она подходила к финалу, тем труднее ей было игнорировать тот факт, что нас разделяет пропасть неверия. Развязка саги оказалась первостатейным параноидным бредом, в котором фантазии Мадлен так тесно переплелись с реальностью, что трудно было представить, как она хоть когда-то выберется из этой паутины. С ее слов получалось, что Габриэль Шанель, лучше известная как Коко, портниха из высшего общества, жившая в отеле «Ритц», была одновременно президентом Бодлеровского общества — и между ними много десятилетий не стихало свирепое соперничество. Мадлен была убеждена, что Шанель жаждет ее смерти, что аукцион по продаже рукописи Бодлера — часть зловещего замысла, а рукопись — приманка с целью заманить ее в ловушку. Когда она закончила, я был так ошарашен, что даже не мог смотреть ей в глаза. Она, видимо, почувствовала мое отчаяние.
— Так почему бы не попробовать? — спросила она.
— Что попробовать?
— Совершить переход.
Я тяжело вздохнул.
— Мне это не представляется разумным.
— Почему?
Я ни разу не оспорил ее слова — да и какой смысл? Могло же быть хуже — она, в конце концов, например, не была фашисткой. Среди моих друзей были такие, кто верил в Бога, загробную жизнь или сталинизм, — к убеждениям Мадлен вполне можно было отнестись с терпимостью.
— Ну, во-первых, вряд ли ты захочешь оказаться в этом теле. — Я указал на себя. — Я от этого явно выиграю, но в отношении тебя это несправедливо.
Раздался ее характерный долгий горловой смешок.
— Я тоже не хочу оставаться в твоем теле. Последует обратный переход.
— А это возможно?
— Разумеется. Я все устрою.
— Мне казалось, переходы бывают только в одну сторону.