Но моя внутренняя жизнь текла по своим собственным законам, и наши военные успехи или неудачи мало меня интересовали. Из того, что существовало вне меня, я внимательнее всего приглядывался к пейзажу. Иногда после дождей, перед наступлением хорошей погоды, весь окружающий ландшафт окрашивался в благородные серые тона. Тут была вся гамма серого, от темного свинца Брянских лесов до жемчужных отблесков реки, луж и окропленных дождем крыш. Под рыжеватыми низкими облаками казались странно приблизившимися темные, отчетливые силуэты на горизонте: остроконечные скирды, отдельные деревья. Бугром заворачивалось черноземное вспаханное поле с лужами. А по межам возвышались анемичные тополя, обернувшие на ветру матовую листву. Мне казалось, что эту картину, которую я воспринимаю и люблю как никто, я бы мог замечательно нарисовать, лучше, чем Серов и Левитан; и я очень печалился, что не имею возможности заняться живописью. В городах, которые мы иногда проходили, ни красок, ни кистей, разумеется, достать нельзя было. Однако, в Нежине мне посчастливилось реквизировать в физическом кабинете реального училища ящик с акварельными красками, который я забрал под предлогом военных надобностей, объяснив училищному сторожу, что они нам нужны для раскрашивания военных карт. И с окраины села Короп, где мы сделали дневку, я с утра до вечера изображал романтический пейзаж: на первом плане сараи, за ним луг с фигурами пейзан, а дальше, на горе, перед темными деревьями парка разлегся белым призраком Батуринский дворец Разумовских, вернее остов этого дворца, с черными провалами окон, с подрубленными колоннами.
Андрей в те недели был всецело поглощен сентиментальной драмой. Он болезненно переживал начало своей влюбленности (которая продолжалась потом несколько лет, в Крыму и за границей) в правофлангового первого эскадрона, рослого блондина Александрова. На походе он рассказывал мне о своих радостях и огорчениях. В свою очередь, и я, не желая отставать, избрал в качестве объекта своих платонических вожделений татарчонка Мустафу. Разумеется, ни сам Мустафа, ни кто другой, за исключением Андрея, ничего про это не знали. Но Андрей принял это серьезно и на походе пространно разбирался в вопросе, почему мне должен нравиться смуглый 16-летний Мустафа с бритой головой, а ему — скандинавскому барону — северянин Александров.
Иногда Андрей жаловался, что Александров к нему охладел и все добивался моего мнения, почему это могло случиться. Чтобы ответить что-нибудь, я выразил предположение, что Александров влюблен в кадета Залесского, тем более, что их действительно часто можно было видеть вдвоем, но, увидев, как это подействовало на Андрея, я сам был не рад. На минуту на его лице просквозило неподходящее ему выражение оскорбленного достоинства, обиды; немного помолчав, он заявил, что всегда это подозревал, и что, если они подходят друг другу, он не будет им мешать, наоборот. «Правда, — добавил он, — ему больше пользы принесло бы общение со мной, но пусть будет так, и не станем бороться против рока, ибо это бессмысленно». Однако такая самоотверженность продолжалась очень недолго, а именно до вечера, когда Андрей опять гулял до поздней ночи и вернулся просветленный и успокоенный.
Стычки с неприятелем тогда случались чуть ли не через день. Иногда мы поднимались еще в темноте — ночи уже заметно удлинились — и шли куда-то по тропинкам, причем говорить разрешалось только вполголоса, а курить нельзя было совсем.