Мало-помалу остановились трамваи, водопровод не работает, почта не ходит, железные дороги стоят, на полотне набежали друг на дружку вагоны в три ряда, как бусы на шее цыганки. Подвоз продуктов совсем прекратился. Место на карте «Ростов — Нахичевань» стало пустым местом; ни оттуда в мир не доходит вестей, ни туда из мира не доходит вестей. Даже сами казаки не знают, что будет дальше.
Товарищ Васильев попросил у Якова Львовича паспорт:
— Вы сидите, вам тут документы не понадобятся, я же с вашим паспортом проберусь в Таганрогский округ, где собираются наши.
Яков Львович отдал ему паспорт и на ночь остался один.
Но не успел заснуть, как прикладом к нему постучали. Вспыхнула точка фонарика, направленная ему на лицо. Перерыты все книги, наволочки и косынки в комодах, вспороты тюфяки и подушки, два одеяла прихвачены, — пригодятся в зимнее время. Якову Львовичу велено идти без разговора вперед, в комендатуру: документов нет, значит, сжег, верно, военнообязанный. Впрочем, там разберут.
Яков Львович пошел, окруженный казаками. В комендатуре, за канцелярией, в комнате с решетчатыми окошками было еще несколько арестованных, в том числе Петр Петрович.
Петр Петрович видел Якова Львовича в оркестре, где тот смычкастил по струнам виолончели чуть ли не каждый вечер, покуда был свет. Он протянул ему руку, как знакомому.
— Я в совершенном недоумении — что за нелепость, меня арестовывать! — сказал он преувеличенно громко. — Я боролся как ответственное лицо с заразою большевизма, приветствовал освободившее нас казачество, ратовал за укрепление в стратегическом отношении нашего города, у меня сын — доброволец!
— А вы осторожней, — сказал ему кто-то из арестованных, — большевики-то ведь близко. Как бы вам из-под казацкой нагайки не перейти в большевистский застенок!
Петр Петрович умолк, точно нырнул марионеткой под сцену, одернутый вниз за веревочку.
Наутро со стороны Ростова раздались выстрелы.
Допрашивали всех бестолково и спешно. Петр Петрович был тотчас же выпущен. Якова Львовича препроводили в тюрьму за неименьем документов.
Дома Анна Ивановна ждала в истерическом нетерпенье:
— Петя, все забирают из сейфов бриллианты и деньги из банка; пришла телеграмма, что застрелился Каледин и войсковое правительство сложило свои полномочия. Я собрала, что могла. Ехать надо через Батайскую на Кубань. Некогда соображать, все готово.
Анна Ивановна, и Анна Петровна, и Марья Семеновна, и доктор Геллер с семьей, и еще сотня-другая председательствовавших, митинговавших, ратовавших за братство и равенство и аплодировавших казакам, — с вещами, баулами, кожаными чемоданчиками, залепленными печатями заграничных таможен, устремились из города на Кубань, чрез прорыв большевистского фронта, кольцом окружившего город. Задыхаясь от страха, дамы впадали в истерику в санках; кучера, оборачиваясь, убеждали не шибко кричать, чтобы как-нибудь не навлечь большака, а мужчины, от жен заражаясь, с трясущимися губами, кричали с истерикой в голосе:
— Не визжи, черт тебя побери, будь ты проклята. И без тебя тяжело!
Самыми тихими были дети до пятилетнего возраста.
Что же казаки? Как это они обманули надежды всех, кто «в стратегическом отношении» стоял за укрепление фронта? А казаки… кто их поймет! Одни, отстреливаясь, отступали от большевиков, шаг за шагом покрывая трупами степь. Другие с оружием и со знаменами переходили к большевикам и сдавались:
— Товарищи, больше не можем. Тошно служить генеральским последышам против Советов. И мы ведь из безземельных. Чего там, и мы за Советы!
Все малочисленнее круги отступающих, все многочисленнее отряды переходящих. Но отступавшим уже отступать было некуда. Их зарубали по улицам, перестреливали по углам, вытаскивали из подъездов.
Снова зазюзюкали в воздухе, не спрашивая дороги, шальные пульки. Приказов о переселении никто не издал, но жители, как услышали трескотню пулемета, полезли, крестясь, в подвалы, на знакомое место.
В домах, где не успели бежать, дрожащие руки срывали погоны с шинелей гимназистиков, тех, что пели «Боже, царя храни». Матери прятали сыновей по чердакам и под юбки. Безусые гимназисты, охваченные тошнотворным страхом, дрожали. Матреша их выдаст! Давно уж она большевичка! Барыня валится в ноги Матреше:
— Матреша, голубушка, ради Христа!
— Что вы, барыня, нешто я иуда-предатель… Пустите, чего дерганули за юбку, да ну вас, ей-богу.
Но барыня обезумела, летит по лестнице, закрывает засовами двери, задвигает задвижки и болты, вверх бежит, ружье вырывая у сына. Приклад зацепился — до дому раздался звук выстрела.
— Боже мой, боже мой, боже мой, что я наделала! Васенька, Васенька!
Внизу стучат. Здесь стреляли. Дом оцепляют. Тук-тук-тук…
— Не открывайте!
— Да вы с ума сошли! — вопит сосед на площадке. — Из-за вас перестреляют весь дом, подожгут всех жильцов! Оттолкните ее, и конец!
Дверь взламывают, и врываются красноармейцы.
— Кто тут стрелял?
Обыск с этажа на этаж, с лестницы на лестницу.
— Матреша, голубчик, родная!
Матреша, плечом передернув, идет к себе в кухню и переставляет кастрюли. Но молчанье ее бесполезно.