Уже в соседней квартире номер четыре красноармейцам шепнула Людмила Борисовна, старый друг гимназистовой матери, запрятавшая под прическу два бриллианта по десять карат:
— Ищите не здесь, а напротив…
Красноармейцы снова врываются шарить у обезумевшей матери в спальне. За умывальником, для чего-то привстав на цыпочки, руки по швам, не дыша, стоит и зажмурился гимназистик.
— Вот он, кадет! — закричал красноармеец.
— Васенька, Васенька…
Но сострадательный рок закрыл ей память и сердце прикладом ружья, предназначавшимся сыну. Она потеряла сознанье.
Бой идет на улицах врукопашную. Пули зюзюкают, пролетая над головами. Жители, спрятавшись в задние комнаты, затыкая уши руками, держат детей меж коленками, не могут глотка проглотить от тошного страха, — кто за себя, кто за близких, кто за имущество.
Но наутро вдруг стало тихо, как после землетрясенья. В ворота спокойно вошла молочница, баба Лукерья, с ведром молока и степенно сказала жильцам, подошедшим из кухонь:
— Казаков-то выкурили. Чисто.
Вышли оторопелые люди, протирая глаза и робко заглядывая за ворота.
А там уже людно. Соборная площадь залита рабочими, красноармейцами, городской беднотой. Лица сияют, красное знамя взвилось у дверей комендатуры, перед участками, перед думой. Мальчишки-газетчики, торговки подсолнухами, подметальщицы снега, трамвайные кондуктора, почтальоны безбоязненно ходят по улицам, на их улице праздник, да и все улицы стали ихними!
А Куся, напрыгавшись и наметавшись по площади, красная от мороза и от возбуждения, шепчет матери на ухо прыгающими от смеха и гнева губами:
— Нет, мамочка, нет, ты подумай только! Сейчас Людмила Борисовна в рваном платочке и в чьих-то мужских сапогах, будто баба, ходит по улице и изображает из себя пролетария. Я сзади иду и слышу, как она говорит: «Товарищ военный, только прочней укрепитесь и не допустите, чтоб в городе грабили!» А сама норовила сбежать на Кубань, сундуков, сундуков наготовила! Ах она, врунья!
И Куся сжимает шершавенькие кулачки.
ВТОРАЯ ЧАСТЬ
В эти дни ворон каркал
О погибели русских…
Глава восьмая
ПРАЗДНИЧНАЯ
За Нахичеванью,[7] в армянской деревне, расположился штаб Сиверса и принимал делегации. Сиверс был вежлив, просил, кто приходит, садиться и каждого слушал.
Тихо и празднично в городе. Ходят, постукивая по подмерзшей февральской дорожке, патрули, перекликаются. На базарах стоит запустенье, — ни мяса, ни рыбы, ни хлеба. Крестьяне попрятались и не подвозят продуктов.
То и дело к ревкому на полном ходу подлетают велосипедисты, сгибая в воздухе ногу дугою, прыгают наземь и оправляют тужурку. За столиком в канцелярии девушка в шапке ушастой, с каштановым локоном за ухом и карандашом меж обрубками пальцев: двух пальцев у нее не хватает на правой руке. Но эти обрубки умеют и курок надавить, и молниеносно свернуть папироску, не просыпав табак, и пристукнуть карандашом по столу в продолжение чьей-нибудь речи.
Из заплеванной канцелярии, где, наштукатуренные, стоят у правой и левой стены с согнутой в коленке ногой, проступившей из складок, безносые кариатиды, прошел товарищ Васильев к себе в кабинет. Он осунулся, потемнел, на шее намотан зеленый гарусный шарфик, и не приказывает, а шепчет — схватил ларингит, ночуя в степях под шинелькой.
Фронт вытягивает, как огонь языки, свои острые щупальца то туда, то сюда, пробует, прядает. Там отступит, здесь вклинится слишком далеко. У пришедших с ним вместе — заботы по горло: напоить, накормить, разместить свою армию, наладить транспорт и связи. А в городе обезоружить и истребить притаившихся белых. И после затишья и праздника начались обыски, профильтровали тюрьму.
Вышел тогда из тюрьмы и на солнце взглянул Яков Львович. Было ему радостно, словно под сердцем ворочался голубь и гулькал. Ничего не хотелось, а тумбы и камни, разбитые стекла зеркальных витрин, водосточные трубы, сосульки, подтаявшие на решетке соборного сквера проходившие люди — все казалось милым и собственным. Как хозяину, думалось: вот бы тут гололедицу посыпать песочком, чтоб дети не падали, а у булочной вставить окно. И когда у себя на квартире он нашел трех красноармейцев, ломавших комод на дрова и с красными лицами пекших на печке оладьи, на сковородку наливая из чайника постное масло, он этому не удивился. Поздоровался, снял пальто, объяснил, что пришел из тюрьмы.
— Вы из наших, товарищ? — спросили, черпая жидкое тесто из глиняной миски и бросая его на сковородку, где оно, зашипев, подрумянивалось и укреплялось пахучею пышкой. — Так пойдите в ревком, зарегистрируйтесь. Соль у вас где?
Яков Львович снял с полки жестянку, где хранилась сероватая соль, и подал товарищам. Те очистили стол, пригласили садиться и дружно, вместе с Яковом Львовичем, ели румяные пышки из пресного теста, посыпая их солью. Потом закурили махорку.