Ласковый, важный, седой как лунь патриарх потеснился с благосклонной улыбкой, посадив к себе Кусю. И мать, еврейка с острым, нуждой изнуренным лицом, худая, как жердь, наложила ей рыбы с салатом. Кусю любили в семье за бесхитростность.
— Редкий христианин, сколь он ни ласков с тобой, станет есть у еврея, как у своих, с аппетитом. Это ты знай, мать, и, Ривка, запомни, чтоб не запутаться с гоем. А девочка Куся, благослови ее Ягве, ест наш кусок небрезгливо, — так не раз говорил патриарх, садясь, помолившись, за ужин.
Кончили, руки умыли и разошлись на ночлег. Куся с Ревеккой вместе легли и долго еще молодыми, заглушёнными голосами о всемирном советском перевороте шептались.
Ранним утром еще темно на улицах и в квартире. Медленно начинается день привычными звуками. Вот застучал по соседству колодкой сапожник. Полилась из крана вода, скрипнули резко ворота. Старьевщик, сиплым голосом выкликая товар, прошел по дворам, и хозяйки несли ему собранные пустые бутылки.
Невзрачное утро, а все-таки утро. И босоногая детвора, гортанно горланя, съев кто луковку с солью, кто хлеб, а кто побогаче — лепешку, бежит, как на лужайку, в грязные недра двора, заводить беспечные игры.
Куся с Ревеккой вышли из дому без четверти девять, чтоб Ревекка успела сходку наладить и подготовить свое выступленье. Белая девушка, веснушчатая, с серым, ясным, неробеющим взглядом, шла, как стройная лебедь, подобрав кудрявую косу. Вышла Ревекка в отца, патриарха: лишнего не болтала, сказанного держалась. Нежно поглядывали на Ревекку приказчики торговых рядов, где подержанным платьем торгуют. Не одна беспокойная мать засылала к родителям сватов. Но Ревеккина мать отвечала: учится девушка, ученая будет, нам не до сватов.
Все утро по коридорам университета осторожно шмыгала Куся. Как бы хотелось ей тоже учиться тут, вместе с другими! Лаборатория, библиотека, курилка! А на стенах бесконечные схемы, таблицы, под стеклянными крышками гербарии, бабочки, чучела. Физический кабинет, а за ним светлый круг аудитории, а в полураскрытую дверь видны головы, одна над другой рядами, русые, черные, девичьи, стриженые… Ох, учиться бы с ними! Посмотреть, что там дальше!
Но дальше Куся заглянуть не успела. Кто-то, пройдя, потянул ее за руку. Зазвенел звонок. Звонко сказали:
— Товарищи, собирайся в аудиторию номер восемь!
И пошло и пошло. Благоговейно втиснулась Куся в шумящую клетку. На кафедре Виктор Иваныч, за ним кто-то еще и Ревекка. Будет митинг. Волнуются головы полукругом над нею, черные, русые, белые, мужские и девичьи.
Виктор Иваныч что-то сказал тихим голосом, кашлянул и стушевался. Ясная, плавно, как лебедь, выступила Ревекка.
Речь она повела о доброй славе студентов, о том, что в самые черные годы гражданское мужество было у них и не было страха; о том, что не боялись попасть из заветного храма науки в архангельскую и вологодскую ссылку. «Мы были совестью общества», — говорила она. Общество, мнительное и запуганное, пробуждалось от спячки студентами, их бунтами и сходками. Там-то и там было сделано неправое дело. Узнало студенчество — и тотчас на неправое дело протест, организованный отклик. «А ныне, — так кончила речь свою девушка, — творятся открыто бесчинства. Реакция правит безумную оргию, засекает рабочих. И дошло до того, что в Киеве шомполами избили студента. Можно ли перенести это молча? В Харькове и Киеве студенты собирались на сходку, выносили протест. Не следует разве и нам отметить позорное дело трехдневною забастовкой?»
Разно ответили в зале на страстную речь: одних она потрясла, других испугала.
— Помилуйте, — шептались в углу возле Куси, — какого-нибудь инородца избили, а нам бастовать? И так мы с трудом отвоевываем возможность учиться; чуть что, нас погонят на фронт, времена неспокойные. Да, может быть, это и слух один, пущенный большевистским шпионом.
— Бастовать! — кричали другие. — Позорно! Сегодня в Киеве, завтра в Ростове! Покажем, что мы корпорация, что мы существуем.
Чем дальше волнуется зал, тем Кусе яснее: сходка проваливается. Уже многие под шумок, забрав свои шапки и книжки, шмыг в боковые проходы; за ними другие. Тщетно силится кто-то с эстрады остановить их: уходящих вниз невидно.
Забастовщиков меньше и меньше. Глядя, как тают ряды их, остальные встревожены.
— Товарищи, как это так? — кричат они на эстраду. — Не подводите нас, это уж выйдет предательство, нам не создать забастовки наличными силами. Или отложим, пока большинства не добьемся, или признаем, что забастовке не время.
— Позорный Донской университет, не забудут тебе этой сходки товарищи! — крикнула Куся тоненьким голосом, вскочив на скамью. — Ты сборище юнкеров, не студентов!
— Держите ее, кто такая, как смеет!
Крики усилились. Кусю притиснули. Пробравшись к подруге, Ревекка ее увела, уговаривая успокоиться.
— Тут ничего не поделаешь, — шепнула она, — толпа — особенный зверь. Есть минуты, когда ты чувствуешь, что он собрался в комок и у него единое сердце. А в другие минуты ясно тебе, что он расползается, как солитер, кольцо от колечка. Тут уж надо признать поражение.