Итак, я прорываю его. Я говорю о новом примере Вашей отзывчивости, о деньгах для М. Цв<етаевой>. Дорогой, дорогой Алексей Максимович, знайте, никакая фамильярность или задняя мысль относительно Вас с моей стороны немыслима! Ничего, кроме желанья простоты и блага, моя просьба не содержит. Вы меня осчастливите, если ее поймете и ей последуете. Вот она. Я умоляю Вас, откажитесь вовсе от денежной помощи ей, неизбежной тягостности в результате этого ни Вам, ни М. Цв<етаевой> не избежать! В этом сейчас нет острой надобности. Мне удалось уже кое-что сделать, [354] м<ожет> б<ыть> удастся и еще когда-нибудь.
Я страшно устал за этим письмом и верно не меньше того утомил Вас. Простите.
Заключу вынужденно лаконично. Я люблю Белого и М. Цветаеву и не могу их уступить Вам, как никому никогда не уступлю и Вас.
Письмо это попробую послать возд<ушной> почтой. Если удастся, то оно опередит то, на которое я ссылаюсь, как на вчерашнее. «Клима Самгина» буду ждать с благодарностью и нетерпеньем.
Глубоко преданный Вам
Горький – Пастернаку
Борис Леонидович —
истерический тон Вашего последнего письма для меня загадочен, оправданий ему я не вижу и предлагаю Вам прекратить переписку со мною, опасаясь, что она может только усилить недоразумения.
Странное впечатление вызывает Ваш вопрос: «Зачем все это о Цвет<аевой> и Зуб<акине> знать мне, за что Вы на меня именно взвалили это бремя?»
Какое «бремя»? Ведь Вы сами назвали Зуб<акина> человеком «из алхимической кухни Достоевского», сами же сообщили мне, что он, интереса ради, выдумывает о себе «сплетни», – я с этим согласился, Зуб<акин> оставил у меня по себе удручающее впечатление. А<настасия> И<вановна> умнее его, но она тоже «из Достоевского» – на мой взгляд.
А о ее сестре Вы не должны были писать того, что написали.
Грустно, что все так вышло, но писать Вам я больше не стану.
Пастернак – Горькому
Дорогой Алексей Максимович!
Просьбу о М. Ц<ветаевой> мне внушило одинаково сильное чувство к Вам и к ней. Высказывая ее, я настолько был убежден, что истинные ее мотивы дойдут до Вас во всем чистосердечья, что видимая нескромность дела меня не испугала.
Вчера я получил Ваше письмо с предложеньем не писать Вам больше. С нынешней Вашей суровостью, впервые обращенной непосредственно ко мне, мне легче, чем с той косвенною, которая меня так взволновала. Тогда мне пришлось переживать за других. При этом я не мог не дать лишку. Что-то подсказывало мне, что в замкнутости переписки, т. е.
Или, вот еще что, – с этого ведь все началось. Ради Бога, Алексей Максимович, станьте на мое место; NN превратно передает мне Ваше мненье о вещи, меня кровно касающейся (о «905-м»). Из радости получается огорченье. Потом все разъясняется, радость двойная, и ей нет границ. И вот в самый ее разгар получаются Ваши раздраженные строки об оплошности этой NN. Ну что бы Вы стали делать в моем положеньи? Разделили бы это раздраженье против NN, или, как лицо замешанное, как невольный и несчастный повод, всеми силами этому раздраженью воспротивились?
В заключенье, за все это поплатился я. Хочется верить, что запрещенье Ваше временно и Вы когда-нибудь его с меня снимете. А пока, подчиняюсь ему. Вы хорошо знаете, как это меня огорчает. Однако либо этого не было и у Вас в мыслях, либо довольно и того, что я этому не подавал оснований, но
Неизменно преданный Вам
P. S. Я еще раз писал Вам, в первых числах месяца. [355] Вероятно письмо пропало. Хотя там прямых извинений не было (п<отому> ч<то> ни в чем перед Вами не виноват), но истерическим свое предпоследнее письмо признал в нем и я. Получив его, Вы меня бы вероятно пощадили. Мне оно было дорого другой стороной, и жалко, что не послал его заказным. Ваш
Пастернак – Горькому
Дорогой Алексей Максимович!