Как я завидую Вашей творческой силе, душе, умеющей не уступить своих внутренних побед и более того – вновь утверждать себя с возрастающей силой, двигаясь дальше и выше.
Мое восхищение, мое уважение – бесконечно. Жена моя присоединяет свои поздравления, приветы.
Ваш
Пастернак – Шаламову
Дорогой друг мой! Спасибо за скорый ответ. Страшно второпях: мне пришла безумная мысль послать Вам конец романа на спешное прочтение, до отдачи в дальнейшую переписку, недели на полторы на две, до первых чисел января. Как только у Вас освободятся обе тетради, доставьте их для передачи мне на городскую квартиру. Если никого там не будет, в 5-м подъезде Лаврушинского дома дежурит лифтерша Мария Эдуардовна Киреева, отдайте пакет ей для передачи мне в собственные руки, когда я приеду в город. Киреева проживает у нас.
Не утруждайте себя подробным обстоятельным отзывом. Не тратьте на это времени и души. Я по двум-трем словам все угадаю.
Но вот условие. Если Вам будет до неприемлемости чуждо общее восприятие вещей в романе и Вас от меня отшатнет, простите мне мое ошибочное отношение к ним ради тех отдельных страниц, которые останутся Вам родными в нем и понравятся.
Я совершенно был согласен с Вашим замечанием о разговорах людей из простого народа, что они представляют лубок и неестественны. Вы обнаружите, как я упорствую в своих пороках и продолжаю им предаваться.
Дорогой, дорогой мой! То, что Вы усмотрите в этих тетрадях, не следствие тупоумия и черствости души, наоборот, у меня почти на границе слез печаль по поводу того, что я не могу как все, что мне нельзя, что я не вправе.
Сейчас большой поворот в сторону «левого искусства», «опальных имен» и пр. Конечно, я не составляю исключения. Часто куда-то зовут, что-то предлагают. За всеми этими движениями твердая уверенность, что у всех в головах одна и та же каша, и ничего другого быть не может, и только в том разница, в каком виде ее подают, горячею или холодною, с молоком или маслом. Того, что можно думать совсем о другом и совсем по-другому, нет и в допущении. Конечно я ото всего отказываюсь и еще более одинок чем прежде. Пожалейте меня.
Прочтите, прочтите роман. Неважно, что Вы забыли предшествующее. Это несущественно.
Привет Галине Игнатьевне.
Любящий Вас
Шаламов – Пастернаку
Дорогой Борис Леонидович.
Благодарю Вас за чудесный новогодний подарок. Ничто на свете не могло быть для меня приятней, трогательней, нужней. Я чувствую, что я еще могу жить, пока живете Вы, пока есть Вы – простите уж мне эту сентиментальность.
Теперь к делу. Лучшее во второй книге «Д<октора> Живаго» – это, бесспорно, суждения, оценки, высказывания – ясные, записанные с какой-то чертежной четкостью, это то, что хочется переписывать, учить, запоминать. Прежде всего это – суждения самого Юрия Живаго, но не только доктор говорит голосом автора. Это в плохих романах бывает такой «избранный» рупор. Голосом автора говорят все герои – люди и лес, и камень, и небо. И слушать надо всех: и Симу, и Тягунову, и бельевщицу Таню, и других. В этом – в новых, в таких непривычно верных суждениях – главная сила романа. В суждениях о времени, которое ждет не дождется честного слова о себе. Целые главы: «Варыкино», «Против дома с фигурами», «Рябина в сахаре», Лариса у гроба – очень, очень хороши суждения об искусстве, о вдохновении, о догмате зачатия, о марксизме, оценки времени – все это верно – т<о> е<сть> понятно и близко мне. Да и всех, кто читал роман, сколько я мог заметить, эта сторона сильно волнует. – Каждого на свой лад. Все оценки времени верны, хотя они и даны, оглядываясь – из будущего, ставшего настоящим. Но они тем самым становятся убедительными. Все, что Живаго успел сказать, – все действительно, значительно и живо, все это очень много, но мало по сравнению с тем, что он мог бы сказать.
В романе в огромном количестве – ценнейшие наблюдения, неожиданно вспыхивающие огни, вроде столба, которого не заметил Живаго, уезжая, вроде соловья, незримой несвободы, вроде книжек доктора, которые читает хозяин квартиры на глазах дроворуба, вроде ладанки с одинаковой молитвой у партизана и белогвардейца. И многое, многое другое. Удачно по роману ввязаны в ткань романа стихи, данные в приложении. Меня занимал способ их «подключения» в роман.
Второе бесспорное достоинство – те необычайные акварели пейзажа, которые, как и в первой части, – на великой высоте. Вообще, не только в пейзажном плане, вторая книга не уступает первой, а даже превосходит ее. Рябина превосходна, снег, закаты, лес, да все, все. Дождливый день в два цвета, рукопись березок, листы в солнечных лучах, скрывающие человека, – все, все.
Пейзаж Толстого – безразличен к герою, описание его самодовлеюще: репейник в «Хаджи Мурате» и трава в тюремном дворе «Воскресения» – это символы или своеобразные эпиграфы, а не ткань вещи.