— Да. Но все не так, как тебе кажется.
— А как?
Середит приблизилась. Я не повернулся к ней, но свет ее свечи, став ярче, разогнал тени.
— Эмметт, сядь.
Она коснулась моего плеча. Я вздрогнул, обернулся и ударился о стол. Инструменты, лязгнув об пол, отскочили в темноту. Мы смотрели друг другу в глаза. Переплетчица отошла и поставила свечу на сундук; руки ее дрожали, тени плясали на стенах. Воск брызнул на пол и затвердел мгновенно, став из прозрачного молочно-белым.
— Сядь. — Она сняла с коробки ящик с пустыми банками. — Вот сюда садись.
Я не хотел сидеть, ведь она стояла. Я выдержал ее взгляд, и она первой отвела глаза. Поставив ящик на место, она наклонилась и стала собирать упавшие со стола инструменты.
— Вы сажаете их в книги, как в клетки, — продолжил я. — Людей, которые сюда приходят. Они уходят от вас… пустыми.
— В некотором роде, пожалуй, так и есть…
— Вы крадете их души. — Мой голос треснул. — Не удивительно, что вас все боятся. Вы заманиваете людей в мастерскую и высасываете из них душу, берете все, что вам нужно, и отправляете домой пустую оболочку. Вот что такое книга, верно? Жизнь. Живой человек. А если книга сгорит, человек умрет.
— Нет. — Она выпрямилась, сжимая в одной руке тонкий ножик с деревянной рукояткой.
Я взял лежавшую на столе книгу и протянул ей.
— Смотрите, — голос мой становился все громче, — это человек! Внутри этой книги — человек, а где-то там бродит его мертвая оболочка. Вы злая колдунья, вот вы кто, и зря они вас не сожгли!
Она влепила мне пощечину.
Наступила тишина, и в ней звенящее эхо шлепка казалось ненастоящим. Слезы брызнули из глаз и покатились по щекам. Я вытер их тыльной стороной ладони. Боль от пощечины стихла и сменилась жжением, словно на коже засыхала соленая вода.
Я положил книгу на стол и разгладил форзац в том месте, где слегка помял его. Сгиб останется навсегда, как шрам, тянущийся из уголка.
— Простите, — выпалил я.
Середит отвернулась и бросила нож в стоявший рядом ящик.
— Воспоминания, — наконец произнесла она. — Мы помещаем в книги не людей, а воспоминания. Все то, о чем людям больно помнить. То, с чем невозможно жить. Мы берем эти воспоминания и помещаем их туда, где они больше не причинят вреда. Вот зачем нужны книги.
Наконец я нашел в себе силы взглянуть на нее. Лицо было открытым, искренним, немного усталым, как и ее голос. Она говорила о своем ремесле как врач, описывающий процедуру ампутации, — как о деле благом и необходимом.
— Переплетчики не крадут души, Эмметт. Не отнимают жизнь людей. Мы берем лишь воспоминания.
— И все равно это неправильно, — я старался говорить таким же, как она, ровным и рассудительным тоном, но голос предательски дрожал. — Как вы можете говорить, что не делаете ничего плохого? Кто вы такие, чтобы решать, с какими воспоминаниями можно жить, а с какими невозможно?
— А мы и не решаем. Мы помогаем людям, которые приходят к нам и сами просят об этом. — На лице ее промелькнуло сочувствие, словно она поняла, что выиграла этот спор. — Никого сюда силой не тащат, Эмметт. Они сами решаются прийти. Мы лишь помогаем им забыть.
Я знал, что все не может быть так просто. Что должен быть какой-то подвох. Но мне нечего было ей противопоставить, нечем обороняться от ласкового голоса и спокойного взгляда.
— Но что это? — Я указал на рельеф крошечного скелета под мешковиной. — Зачем делать
— Книгу Милли? Ты правда хочешь знать?
По спине пробежал холодок, сильный и внезапный. Я стиснул зубы и промолчал.
Середит прошла мимо меня к столу поглядела на мешковину и аккуратно отодвинула ее в сторону. Маленькие косточки отсвечивали синевой.
— Милли похоронила его заживо. — Голос был бесстрастным, словно право судить предоставлялось мне. — Она не могла больше терпеть — ей казалось, что она не может терпеть. И вот однажды, в день, когда он кричал не переставая, она завернула его, положила в мусорную кучу и забросала навозом и отбросами. Забрасывала, пока плач не прекратился.
— Своего ребенка?
Старуха кивнула.
Мне захотелось зажмуриться, но я не мог отвести взгляд. Значит, ребенок лежал там в точно такой же позе, свернувшись калачиком, беспомощный, и пытался кричать, пытался дышать. Сколько времени понадобилось, чтобы он стал всего лишь частью навозной кучи и сгнил со всем ее содержимым? Все это смахивало на страшную сказку: «…и кости его превратились в перламутр, а земля — в бархат». Но это была не сказка, а быль. Это была правда, и история оказалась навек заключенной в книге, записанная на мертвых страницах. Я ощутил покалывание в ладони в том месте, которое касалось форзаца из плотной бумаги с прожилками, черной, как земля.
— Но это же убийство, — ответил я. — Почему ее не арестовал констебль прихода?
— О ребенке никто не знал. Она никому про него не рассказывала.
— Но… — Я осекся. — Как вы могли взяться ей помогать? Девушке… женщине, которая убила собственного ребенка, да еще так жестоко? Вы должны были…
— И что я, по-твоему, должна была сделать?
— Дать ей помучиться! Пусть живет с памятью о содеянном! Память — часть наказания. Если человек сделал что-то дурное…