– Нам, слышь, братцы, далеко ходить незачем, – сказал Фуфаев, который до сих пор не вымолвил слова, не выкинул ни одной шутки (вообще в промежуток последних дней он казался более озабоченным, чем веселым), – далеко ходить не к чему, – подхватил он, – лучше здесь по округе побродить… поближности.
– Вестимо, коли сходно будет, далеко не пойдем… Ну, а коли не подадут ничего? Здесь деревни-то бедные! – промолвил дядя Мизгирь.
– Ох уж ты, жидовина! – досадливо перебил Фуфаев. – Только у тебя и на разуме-то гроши одни… Смерть не люблю! Уж помяни ты меня; будет тебе за твои деньги! Задавят где-нибудь в лесу, как собаку ледащую!..
Верстан нахмурил брови, кашлянул и перебил нетерпеливо:
– У нас не было этого в уговоре, чтоб куда идти. Уж и так через тебя одну ярманку проглядели! Коли идти лень, ты бы с мальчишкой со своим остался… Куда нам поволится, туда и пойдем, тебя не спросим, – коротко и сухо заключил Верстан, делая намек Фуфаеву на его слепоту и давая ему косвенно чувствовать, что он более или менее находится теперь в его зависимости.
– Я нешто о себе? По мне пожалуй! – возразил слепой, заметно сдерживая порыв неудовольствия. – Я ходьбы не боюсь; пройду побольше вашего! Только, чур, братцы, – примолвил он, окончательно смягчая голос, – чур, уговор лучше денег: два дня походим, пожалуй что и все трои сутки, там назад: надо, примерно, мальчишку взять; при нем я хошь одним глазом да вижу – без него рта не найду, куды корку сунуть…
На это ни Верстан, ни дядя Мизгирь слова не сказали; Фуфаев также замолк; каждому как будто запала крепкая дума в голову, и каждый отдался ей одной. С этой минуты одни лишь шаги нарушали тишину спавшей окрестности. Таким образом незаметно сделали они несколько поворотов по долине, которая имела характер извилистый, как вообще все долины, на дне которых протекает река. Пройдя версты две от деревни, а может, и более, нищие услышали шум падающей воды. Спустя несколько времени из-за купы старых головастых ветел высунулась высокая остроконечная кровля, а там выступила и вся мельница, темная профиль которой с одной стороны целиком перекидывалась в реку, с другой четко обрисовывалась на красноватом, разгоравшемся небе.
Но и здесь так же было тихо, как в поле; шумела только вода, бившая фонтанами сквозь дыры плохо сколоченных тварней. Ступив уже на плотину, куда поворачивала дорога, нищие увидели молодого рыжеватого парня – надо полагать, батрака-мельника; он хотя и стоял на ногах, но, казалось, не совсем еще пробудился: закинув обе руки за голову, закрыв глаза, он так зевал, что еще немножко, и он непременно вывихнул бы себе челюсть. Тем не менее нищие добились от него толку касательно расположения соседних деревень. Верстах в семи от мельницы находилось село Бабурино, большое село; народ достаточный, все больше горшечники; других деревень по дороге нет; дорога одна, битая: по ней бабуринские мужики ездят молоть на мельницу. Сведений этих пока было довольно, и нищие пошли по указанному пути.
Спешить было некуда, как справедливо заметил Фуфаев, К тому же, хотя солнце только что показалось, в воздухе начинала чувствоваться духота и тяжесть; солнце выплывало как из огня; багровый круг, словно из раскаленного железа, окаймлял его, и над горизонтом длиннее и длиннее вытягивались рыжие, тяжелые полосы облаков. Все предвещало такой же знойный день, как и накануне; самые птицы пели как-то неохотно, но все-таки над обгорелыми полями, стлавшимися по обеим сторонам дороги, неумолкаемо звенели жаворонки. Пение жаворонков перенесло почему-то Петю к оставленному товарищу; он не переставал думать о нем; но теперь ему вдруг как-то жальче стало Мишу. «Слышит ли Миша этих жаворонков?.. Нет, этих уж он не слышит! далеко очень! Что он теперь делает: плачет ли, сердечный, или так сидит, думает?..» От Миши мысль его незаметно перешла к тому времени, когда он бегал, бывало, с братишками по полям и так же прислушивался к жаворонкам – то-то время-то было! Мигом обрисовалась перед ним широкая улица Марьинского, избушка, внутренность этой избы; ему, неизвестно почему, пришли вдруг на ум черные брови отца, которые то обе вместе подымались и опускались, то подымется сначала одна бровь, а там и другая; он вспомнил потом сестру Машу, вспомнил полоумную тетку Дуню, вспомнил мать – и слезы сами собою закапали на его рубашонку; но, встретив суровый взгляд Верстана, он поспешил их высушить и показал даже вид, что это был пот, а вовсе не слезы.