– Нам, родной мой, хоть бы сараишка какой-нибудь, – сказала она, – теперь лето, везде можно поместиться; хошь бы клетушку, и то ненадолго, недельки на три либо на четыре всего. Мы, батюшка, не то чтоб… не алаберные какие… у нас деньги есть; мы, как водится промеж добрых людей, за все рассчитаемся, заплатим. А насчет что ребят оченно много, семья великая, это для хозяина последняя будет забота. Вот у меня дочь большая; она за ребятишками присмотрит, коли мне недосуг, а это у меня, – примолвила она, указывая на Дуню, которая водила концом палки по дороге: – эта хоша разумом повреждена, а смирная… ее не услышишь. Нам бы только на короткое время, недельки на три; больше бы не обеспокоили…
Голос ли Катерины звучал прямотою или вообще лицо ее способно было быстро располагать в ее пользу, но незнакомый мужичок слушал ее с выражением полного доверия.
– Что ж! пожалуй, у меня остановитесь, коли по нраву, – промолвил он, поглядывая на Лапшу, который[71]
был словно чем-то недоволен.Мужичок не знал еще, что когда Лапша бодрился и приподымал брови, жене никак не следовало перебивать его; он не шутя тогда обижался, по нескольку часов слова не говорил и дулся. Замечено уже было выше, что в бодром настроении Лапша считал Катерину вздорной, пустяшной бабой; если он молчал, то единственно потому, что проникался тогда сознанием превосходства своего над нею.
– Может, ты это так только, по своей по доброй душе говоришь, родной… может, в тяготу тебе нас пустить? – продолжала Катерина.
– Никакой тяготы не будет, – с спокойным добродушием возразил мужик, – была бы ваша охота, а мне что? Я да жена – нас только двое и есть… да еще трое ребятишек махоньких, вот все равно что ваши… поровеночки, должно быть. Был большой сын, да помер. Что ж мы стоим? пойдемте; дорогой поговорим. Как те звать-то? – добавил он ласково, обратившись к Лапше.
Тимофей неохотно как-то объявил свое имя.
– А тебя как?
– Меня зовут Андреем.
– Ну, пойдемте.
– Пойдемте.
По мере того как они шли да беседовали[72]
, хутор, окруженный со всех сторон полями ржи, начал выступать наружу. Он так был незначителен, что летом, когда колосилась рожь и высокою стеною становилась кругом, легко было пройти мимо в трехстах шагах и вовсе не заметить его. Было всего-на-все две избы да три низенькие плетневые мазанки – хорошие, впрочем, мазанки, приземистые, плотные; избы стояли рядом, а мазанки лепились насупротив; пространство между ними носило гордое название порядка, или улицы. В конце улицы сверкал, как зеркало, пруд, который так был мал, что одна старая дуплистая ветла наполовину покрывала его своею тенью; к пруду одним боком примыкал сад, казавшийся густою, сплошною массою листьев, молодых яблок, синих слив и груш; некоторые деревья повалили кое-где плетень, и ветви, отягченные плодами, рвались вперед, будто искали простора. Из-за сада робко выглядывали две низенькие, как бы приплюснутые, соломенные крыши; над ними выставлялась третья, с приглаженной соломой и белой трубой. Галки и воробьи, лютейшие враги помещицы, у которой сад и ягоды составляли главный источник дохода, стаями перелетали с кровли на кровлю; иногда с той стороны раздавались вдруг восклицания вроде следующих: «Кишь-ки-и-шь, ки-и-шь! Кишь, пострелы!», и тогда птицы разом вскидывались все на воздух, начинали водить торопливые круги над усадьбой или стремительно, как град, сыпались на старую ветлу, осенявшую пруд. За прудом шел небольшой мокрый лужок, сходившийся косяком между полями ржи, которая, разливаясь мягкими волнами, убегала в необозримую даль, подернутую легким паром, струившимся на солнце. Во все стороны хутора, куда ни кинешь взглядом, всюду бежали ровные поля и желтела рожь, перехваченная лугами, которые сливались с небосклоном.