А между тем Сергей Васильевич Белицын и его семейство, пробыв дней пять в Москве, чтоб повидаться с родственниками[67]
, Сергей Васильевич и его семейство подъезжали к Петербургу. Но мы оставим их на последней станции железной дороги. Что ж делать! Поверьте, мы почти против воли лишаем себя удовольствия ввести читателя в изящный круг светского столичного общества. Как ни прискорбно, но на этот раз нам снова предстоит принести Петербург – эту Северную Пальмиру, как до сих пор называет его одна газета, – должны принести его в жертву скучным деревушкам, засыпанным пылью или потопленным в грязи; необходимо нам променять общество столицы на общество неумытых мужиков и необтесанных мещан, изящные туалеты – на неуклюжие зипуны и полушубки, покрытые заплатами, Невский проспект – на пустынные, глухие проселочные дороги. Предлагаемый роман так уж несчастливо сложился, что «порядочные люди» стали в нем на втором и даже на третьем плане. Основываясь на этом последнем обстоятельстве, было бы даже несправедливо говорить теперь о приезде Сергея Васильевича и его семейства; дело подошло к приезду другого семейства, а именно – семейства Лапши. Оно и без того ехало слишком долго; но мы нимало не виноваты в этом: нам слишком хорошо известно, что на проезд каких-нибудь четырехсот верст вовсе не требуется столько времени, хотя бы даже проезд этот совершался в телеге и в одну лошадь, с малыми ребятишками, с горшками и всякою домашнею рухлядью. В таком промедлении вся вина сполна падает на Лапшу – ни на кого более, как на Лапшу.Первые два перевала от Марьинского он шел очень хорошо, был весел и даже бодрился, несомненным доказательством чего служили его брови, которые во все время рисовались черными крутыми дугами на узеньком лбу его; на третьем перевале левая бровь как будто зашевелилась и стала опускаться; на четвертом обе вдруг разом ослабли и опустились; вместе с этим сам он как будто раскис и упал духом; слабость духа непосредственно, казалось, действовала у него на ноги – он объявил, что дальше никак не может продолжать путь пешком. Сколько ни усовещивала его Катерина, выставляя на вид тяжесть подводы, плохой корм лошади и необходимость сажать на подводу малых ребят, Лапша ничего не слушал: он лег на воз, и, как ни беспокойно было ему лежать, потому что, несмотря на все его старания устроиться удобнее, одно корыто все-таки совало ему угол в спину, а чугунок долбил его в бок, он не вставал уж с воза и спал непробудно от станции до станции.
В первый день, как расстались они с Марьинским, Лапша не переставал говорить о луге. Беседуя с мужиками, у которых останавливался, он толковал с ними о цели своего путешествия, говорил, что барин посылает его в луга как главного надсмотрщика, как управителя, описывал им богатство края и при этом с особенным увлечением говорил об арбузах, которые сеялись там все равно что горох. Теперь ни о чем этом не было и помину; он, правда, охотно беседовал с мужиками и бабами, у которых останавливался, но смысл речей его был совсем другого рода: слово арбуз словно изгладилось из его памяти; он не переставал жаловаться и плакаться на горькую свою долю; другого разговора не было, как то, что отправляют-де его в незнамую, дальнюю сторонушку. За что отправляют его? чем провинился он? Никаких, кажись, не было за ним ни художеств, ни провинностей; жил он тихохонько в родимой деревне своей, Марьинском, никого не трогал, никого не обижал, и было ему там хорошее, привольное житье… Нажаловавшись таким образом досыта, что, по-видимому, располагало его всякий раз к успокоению, он забирался к мужику на печку или заваливался на сеновал и, прокрякав, проохав там несколько времени, засыпал как мертвый. На другой день или вообще когда приходил час отправления, Катерина никак не могла его добудиться. Потягота, спанье, разговоры да разные проминанья – все это, конечно, сильно замедляло путь.
Нужно было иметь терпение Катерины, чтоб не колотить такого мужа, не сбросить его с воза и не оставить его на дороге. В другое время она, может быть, не дала бы ему такой потачки – не стал бы он у ней занимать на возу место, предназначенное детям; но Катерина была заметно чем-то сильно озабочена. Горе действует на иных людей раздражительно; другие делаются кроткими, мягкими и снисходительными, когда тоска западает на сердце. Она не переставала думать о Пете; сто раз на дню поминала она Маше о нем: «Где он теперь, сердечный? куда делся, дитятко ненаглядное? жив ли еще?» Не так жалко было ей потерять другого мальчика, хоть бы Костюшку: Петя был ее любимый; но так, вероятно, казалось ей, потому что Костюшка находился на глазах ее, а Петя… Пети не было!