— Сняли мы у кыргызов (на новой линии уже не говорят: киргизов) сенокос, рассказывали мне на-перебой все члены семьи. — Сын с женой поехали косить. Лошадей пустили неподалеку и потому спутали не железной цепью с замком, а волосяным путом. Вдруг видят, едет киргиз, едет потихоньку. Доехал до лошадей, неторопясь слез и стал их распутывать. Не балуй! — кричат сын с женой, — а киргиз, не слушается. Сын с женой к нему, а он, не торопясь, кончил распутывать, сел на свою лошадь, а чужих погнал, перед собой. Сын с своей бабой — за ним, а он легонькой рысцой — от них. Пробежали так, верст пять, не выдержали, упали на землю, а киргиз скрылся. Сын пришел домой, и на другой день отец, отправился в киргизский аул, где, по догадкам, могли быть его лошади. По дороге попадается знакомый киргиз и вызывается найти лошадей за три целковых. Старик для виду соглашается, расстается с киргизом, ночует в степи, но утром, чуть свет, по овражку добирается до подозреваемого аула. Тут он сразу натыкается на своих лошадей. Позвал их, они заржали и подошли к нему. Лишь только киргизы заметили его, к нему подбегает вызвавшийся найти лошадей, смущенный, «белый как печка». — «Ох, говорит, всю ночь искал я твоих лошадей, чуть нашел!» — А какое искал! С самого начала знал, где они! — «Давай, говорит, три рубля». — Нету со мной, я тебе у аульного старосты росписку дам, после приедешь за деньгами. А жена киргиза кричит: — «Не надо денег, хочу подушку из хороших перьев; у меня давно подушки нет.» — Ладно, говорит старик, — приезжай за подушкой.
При этом лица казаков делаются такими зловещими, что я невольно спрашиваю:
— И приедет?
— Приедет.
— А... уедет?
Казаки зловеще молчат.
— Я его приму честь-честью, — говорит наконец старик, — угощу по-християнски, подушку дам, со двора провожу, а на улице, — голос старика, вдруг превращается в знакомый мне колокольный гул, — а на улице, если не скажет, кто лошадей уводил, — мой грех будет, — отпотчую!
— И вовсе-бы его, мерзавца, приглушить где-нибудь в степи, — раздается другой колокол, помоложе.
— Мало-ли их, шельм, таким-то манером переводят! — отзывается третий колокол. — Им только спусти, а там жить не дадут.
Женщины молчат, но дышут тяжело и глаза их неподвижно и безжалостно горят.
На другой день под-вечер, я въезжал в большую станицу. У самого въезда стояла верховая лошадь. Около нее ничком, лежал киргиз в шелковом светло-пестром халате и пестрой ермолке. Около него, на корточках, нагнувшись к его голове, сидела киргизка в ситцевой, белой с коричневыми крапинами, блузе. Лишь только мы подъехали, высокая, тонкая киргизка, с красным, но желтым и измятым в мелкие морщинки лицом, вскочила, и в знак крайнего ужаса, растирая себе под ложечкой ладонью, стала по-киргизски вопить; что какой-то молодой казак догнал ее и мужа, разбил большим камнем мужу лицо и ускакал. Около головы киргиза натекла большая лужа крови.
— Переведи ей, что я сейчас скажу об этом в станичном управлении, — велел я казаку.
— Пажалста! Пажалста! — завопила киргизка.
— Ненада! — простонал киргиз, не поднимая разбитой головы.
Отъехав несколько саженей, мы оглянулись и увидели, что киргиз с своей киргизкой — уже на лошади и удаляются быстрой рысью в степь.
— Ишь, собака, орда, — должно знает, что сам виноват! — сказал мой казак. — На утек пошел!
Вероятно, это была развязка истории, подобной той, которую мне передали на предыдущем ночлеге.
Триста-пятьдесят верст сделал я от Орска до Николаевского, а точно одну станцию проехал: до того однообразна местность. То ковыльные степи, то солонцы с бирюзовыми цветами, то рыжие глинистые холмы; попались две, три гряды каменного мусора, на котором паслись стада киргизских овец. И везде погубленные засухой травы и посевы. Множество пересохших речек, — речек-трупов, и две-три прекращающие свое течение летом. Эти речонки текут в Урал. Верст за семьдесят до Николаевского начинается бассейн Тобола, реки уже сибирской, и вместе с тем слегка меняется характер местности. Берега речек становятся круче и обрывистей. Воды в них больше, на берегах — ивняк, шиповник и кое-какие цветы. Реки бегут шибче и в их прозрачной воде видны рыбешки и раки. Даже прохладой начинает веять в речных долинках и в глубоких ямах маленьких степных озер. На горизонте то там, то здесь виднеются березовые и осиновые рощи, бегущие иной раз на десятки верст, но не сплошной массой, а группами. Близость леса сейчас-же сказывается на сравнительной полноводности рек, обилии ключей и на дождях, которых тут даже и в этом году было больше, чем на безлесном юге. Травы не так мертвенно-желты; у ручьев, озер и в низинках она и совсем зеленая. Однако, урожай целиком погублен и здесь другим бичом коварной Азии, полевым кузнечиком. Последние границы средней Азии кончаются и начинается Сибирь.
Кустонай