Пусть чувствительный читатель не возмущается черствым отношением переселенческого чиновника к толпе. Толпа — всегда толпа: жадная, неразумная, недобросовестная. Русская крестьянская толпа, поставленная лицом к лицу с чиновником, особенно отличается этими свойствами. Она жадна, потому что убеждена, что Батюшка сколько захочет и велит наделать бумажек и раздать всем, сколько нужно. Отчего же этого не делается? — Делается; но чиновники перехватывают и у себя оставляют самый сок, сторублевки, а темному люду по его дурности разве-разве желтенькая перепадет. Как же не стыдно чиновникам? — Вона! А старосте разве стыдно взятки брать, старшине разве стыдно общественные деньги красть, волостные судьи за ведро водки разве не решают дела вкривь и вкось! Почему же и старшина, и староста, и судьи такие воры? — А потому что аспиды. А общество чего смотрит? — Да общество пьяное... Ну, и не верит толпа никому: ни старосте, ни чиновнику, ни себе. Правила — какие там правила! Порядок — где они его видали, этот порядок! Права, обязанности — ни о чем подобном они ни от кого не слыхали. Все, что они знают, это — нахрап или упасть на колени, злющие зазеленевшие глаза или слезы и сморканье. Такими, а не иными способами со времен Гостомысла мужик отбивал у соседей выгон или вымаливал у тиунов прощение недоимок. А пример кулаков, купцов! Нигде ничего подобного праву, правилу, обязанности, долгу, порядку. Пройдут долгие годы, пройдут десятки лет, прежде нежели русская толпа совлечет с себя ветхого «естественного» гостомыслова человека и начнет обрастать культурной кожей. Долго придется этого ждать, хотя перелом происходит именно теперь. Именно теперь мы переживаем критический момент. Не в Петербурге, не в Москве решаются теперь будущие судьбы России, а в глухих деревнях, русских, мордовских, татарских, башкирских. Не экономические и психологические общества, не редакции либеральных и консервативных газет привлекают теперь жадное внимание человека, стоящего лицом к лицу с народом; нет, он вслушивается в то, о чем говорят на сельских и станичных сходах, всматривается в то, что делается в волостных судах. Не статей и речей, исполненных глубокого политического смысла, ищет он; по его мнению, во сто раз полезней была бы копеечная брошюра, которая объяснила бы глухим деревням, что бумажек нельзя печатать, сколько станок выдержит; что «способие» — нетолько бумажки, но и деньги; что казна, — это сам он, мужик; что каждая выданная ему бумажка его же новый вексель; что гостомысловы времена прошли безвозвратно... Успех России не в удаче передвижной выставки, не в новом переводе «Гамлета», а в старосте, выбранном без попойки, в переделе земли, сделанной не от жадности, чтобы захватить хорошо вспаханную полосу соседа. Я не отрицаю ни передвижной выставки, ни «Гамлета», ни газет; да не только не отрицаю, но признаю их непременным условием моего благополучия, но отношу их к народу так; как отношу мой деревенский дом к моим полям. Я не могу прожить без культурно-устроенного гнезда, но гнездо не может существовать без полей. А мы думаем лишь о доме, а поля не только в забросе, но и агрономы-то отличают гречиху от проса только на знакомой картинке, а не в натуре. Точно так же и мужика знают только по картинкам. На картинке-то у него и блох нет, и молчит он, и не обманывает, и нахрапа не показывает; другое дело в натуре, особенно когда мужик предстанет пред вами во образе толпы в двести-триста голов.
Можно, конечно, ладить с мужиком и без личины суровости, без комедии затворенных дверей и торжественных докладов о том, что нельзя ли видеть «самого». Бывают в переселенческих конторах и речи «по душам». Идут, например, близкие, — самарцы или уфимцы. Народ хороший. Не франт: рубахи не ситцевые, а домотканные, синие, с белой ниткой. Не пьяница: лица свежие, у стариков бороды, что твоя проволока, у молодежи — соболь, грудь выпуклая. Не хам: говорит на ты и величает степенством, а не высокопревосходительством. Денег, разумеется, не оказывают больше трех рублей, но деньги есть, не много, не тысячи, даже не сотни, а есть наверно. Просят пособия. Вгляделись в лица, в ухватки, в одежду, осмотрели телеги и лошадей. Действительно, у одного два колеса слабы; у другого лошадь не то что плоха, а ненадежна; у третьего старуха никуда не годится, на втором переезде наверно помрет и нужно будет хоронить, расходоваться. А путь бесконечный, за Иркутск, а народ хороший... Помочь разве?
— Pppp... — Самарцы падают на колени: помоги, помилуй!
— Иван Иванович, как думаете?
— Да что ж... Только вот тут симбирцы в Ташкент идут. Тоже ничего народ, а израсходовались сильно, да и сейчас надо им верблюдов нанимать.
— Ну-ка симбирцы, подойди.
Подошли. Тоже не франты, не пьяницы и не хамы. Тоже грудь колесом: бороды проволокой, а бородки соболем. Только поприземистей, точно в-присядку пойдти собираются.
Ррр...—и симбирцы все на коленях.
— И тем, и этим разве дать?
— Как хотите. Только останется ли на осень обратным?