Рубили амбары без моху, и не конопатили, а особо тщательно подгоняли бревна, чтобы не было щелей и негде было жить мышам. В двери делали отверстие для кошек.
Когда вечерами Никита уходил сушить, Василий с Пелагеей оставались в избе вечеровать. Женщины и девочки при лучине пряли шерсть или куделю. Нюрке уже доверяли прясть лен, Насте с Танькой доставались изгреби.
Петрунька тоже был при деле: приносил из-под печи просушенную лучину и следил, чтобы она хорошо горела. Когда малец отвлекался какой-либо игрой, Василий сам поправлял лучину, шутливо ворча на сына:
– Не видишь, что ли, лучина криво горит? Ты уж давай, свети, как следует!
И снова горит лучина, а по стене, навевая дрему, мельтешат черные расплывчатые тени… Работают молча, но иногда среди всеобщей тишины Пелагея начинает негромко напевать себе под нос. Анфиса смеется: «Захаровна, видно, спать захотела», а сама потихоньку начинает ей подпевать. Пелагея начинает петь громче, голос у нее хороший. У Анфисы – похуже, но вдвоем у них получается ладно, и избу наполняют песни, от которых сразу исчезает дрема и все словно оживают.
«Кольцо казачка подарила, когда казак пошел в поход». Как-то Пелагея запевала: «Под ту, под сумрачную ночку». Вдруг Танька уронила веретено, принялась подбирать под себя ноги и, дрожа, жалобно попросила:
– Тетя Палаша, не надо эту песню, она страшная… я боюсь!
– Вот еще трусиха! – засмеялась Анфиса – Это ведь песня! Ну да ладно, Пелагея, давай другую песню заведем!
И полились задорные песни «Во кузнице – молодые кузнецы», «При лужке-лужке». Эти песни Пелагея и Анфиса пели особенно задорно и слаженно, так что даже Василий в такт головой покачивал и, наверное, заприщелкивал бы пальцами, не будь у него в руках начатый бродень да шило с дратвой.
– А ты, Василий,чё не поёшь? – спросила его Анфиса.
– Да я пою только по праздникам, когда кумышки на столе много, – отшутился тот.
– О, ты, выходит, такой же, как и мой Никита!
– У меня Пелагея за меня и за себя поёт. Я её за песни и замуж-то взял…
– А если бы я вдруг петь не стала, тогда не взял бы? – поддержала шутливый разговор смеющаяся Пелагея.
– Да нипочем бы не взял такую беспесельную, другую нашел бы!
Пелагея вдруг вспомнила родину, семью, родительский дом на берегу речки Мокши, раннее детство, которое вспоминается с трудом, как бывает, когда человек утром с трудом, по крупицам вспоминает увиденный минувшей ночью сон и, еще окончательно не проснувшись, все никак не может понять, сон ли это был, или давным-давно ушедшая в прошлое явь…
Вот летнее утро. Палаша, босая, в одной холщовой рубашонке, пасет гусей на берегу Мокши, и большой белый гусак с сердитым шипением вытягивает шею, норовя пребольно ущипнуть девчушку. Вот уже угловатым подростком она едет с родителями на покос, едет и поет от распирающей ее девчачьей радости.
Мать, бывало, любовно поглядывая на певунью дочку, поддразнивала ее, мол, рано пташечка запела – как бы кошечка не съела. А отец и в шутку, и всерьез говорил ей:
– А ты пой, дочка, пой! С песней-то жить веселее, а кто петь не любит, тот и радости не знает!
И вот она уже в невестиной поре, высокая, тонкая, как красноталовая ветка, с карими глазами и с темно-русой косой. Всегда в кругу множества подружек. И всегда пела – и за прялкой при лучине, и в хороводе, и на вечерках, а уж тем более на свадьбах. Родители везде и всюду ее отпускали: «Девичья пора коротка, пусть повеселится!». Парни на Палашу давно засматривались, наперебой приглашали танцевать. И танцевала она, как и пела, отменно.
К восемнадцати годам уже не одна нарядная бричка подъезжала ко двору палашиных родителей, стучались в дверь сваты. Отец единственную дочь выходить замуж не неволил. Матери он, посмеиваясь в бороду, говаривал:
– Небось, мать, в старых девах она не останется, пусть пока лучше в девках подольше поживет, ума накопит да сама себе по сердцу, кого ей надо, выберет.
И она выбрала Василия. Как пригласил он ее в Троицу на кадриль, так с тех пор почти и не разлучались. Сколько было коротких, украдкой, встреч на берегу Мокши! И веселая певунья Палашка стала задумчивой и серьезной. А Василий, улучив добрую минуту, выложил отцу:
– Тятя, я этой осенью жениться хочу, что вы скажете?
– Это кака-така неминя– жениться-то с бухты-барахты? Вот через год и женись – не успеешь, небось, остареть-то! За это время хоть одежу добрую справить успеем да денег к свадьбе подкопим….
– Нет, тятя, невесту просватать да увезти могут, а мне тогда… только камень на шею да в Мокшу с головой!
– Ты у меня брось дурить! Не то возьму вот чересседельник да отдеру, как сидорову козу! И не посмотрю, что ты – экая дубина вымахал… выше меня. Правду говорят: «Вырос, да ума не вынес!». Непонятно разве, что год подождать надо, до следующего Покрова, тогда и разговор будет. А то заладил одно свое, а у меня вас четыре таких-то оболтуса! Да если каждый по-своему запрягать возьмется, так это мне, а не тебе – в Мокшу-то с головой!