Василий был хорошим мужем и отцом. Из четверых детей, что родила Пелагея, двое умерли до года; двое уж подрастают: Настеньке уже скоро восемь, а Петруньке пятый идет с Петрова дня. Настенька, «отцова дочка», русоволосая, с синими, как у отца, глазами, тихая и послушная. Другое дело – Петрунька, настойчивый и настырный непоседа. Тот любил, чтобы все игрушки его были, командовать, даже ребятами старше себя, любил. А вот слушаться не очень-то любил. Отец часто ремешком его охаживал, но упрямец-сын все равно делал все по-своему.
Василий, бывало, с досадой пенял Пелагее:
– Видно ребенка в ребятах – жеребенка в жеребятах! И в кого он у нас такой упрямый? Не иначе – в твою породу пошел…
– Да чего ты, – примиряюще посмеивалась та, – хорошие у нас ребятишки растут, дай им Бог здоровья!
…Вдруг, как бы во сне, прозвучал голос Анфисы:
– Что это задумалась, Палаша? Родная сторонушка на ум пала? То-то я гляжу – песня у нас сегодня не клеится… Давай-ка ребят спать укладывать, а сами еще немного посидим, да и тоже спать. Никита овин досушивает, спозаранку молотить ведь надо.
Утром чуть свет Пелагея проснулась. Василий тоже не спал, сидел на лавке.
– Ох, Вася! И до чего надоело работать на людей… Сколько уж мы работы Никите сделали, а себе-то когда будем? Вот всю ведь зиму мы с Настей на Шукшиных прядем, потом ткать станем, а даст ли Анфиса аршин-другой холста – неизвестно… Не думала я, как с родины мы уезжали, что на чужих людей придется работать. Не надо уж было трогаться с места, вот оно, лихо-то, за тридевять земель нас искало, да нашло!
– Ладно, не горюй, Палаша, потерпим! Эту зиму поживем у Никиты, а там свою избу обоснуем, переедем.
– Да ведь придет весна, и для Никиты опять надо будет пахать да сеять. У него работы каждый день вон сколько! По его хозяйству двух-трех человек работников держать круглый год надо…
В это время раздался стук в окно и Никитин голос позвал: «Молотить скорее идите!».
– Ну, легок на помине, – только крякнул Василий и стал одеваться. Все пошли на гумно. В особо урожайные годы прядеинцы молотили всю зиму, а в эту закончили зимним постом.
Во время молотьбы, когда Никита сушил ночами овины, Василий управлялся с лошадьми, ходил в амбар за овсом, засыпал его лошадям Никиты и своим. Лошади при виде его с пудовкой овса начинали ржать, он засыпал в колоды овес лошадям – и Никитиным, и своим тоже. Как-то Никита сказал Василию с досадой:
– Ты что это – чуть ли не весь овес свалил лошадям, в амбаре-то скоро пусто будет!
– А что я, сам овес-то ел, что ли? Ну, давал лошадям понемногу. Да как не дашь, с зимы же надо коней поправлять, а если зимой заморишь, дак весной много ли напашешь?
– То я и смотрю: сена у тебя не убывает, зато мой овес своим лошадям травишь… Ты что, его сеял?
Василий, обычно мягкий, на сей раз не смолчал, здорово возмутился.
– Только что не сеял, а так – всю работу делал! Жали мы с тобой вдвоем, и снопы убирали вместе, и молотили. Я и веял, и в амбар зерно возил, и в твои сусеки засыпал! Если бы я к тебе в работники нанялся, ты бы меня кормил, одевал, да еще и платил. А баба моя сколь вам кудели очистила, вычесала да напряла за зиму?!
Никита молчал, а Василий продолжал бушевать.
– Вижу, чего ты добиваешься своими придирками да вечными понуканиями – чтобы нам с Пелагеей убираться из вашей малухи!
– Да что вы, что вы! Куда же вы зимой-то, не выдумывай! А про овес – это я так… к слову пришлось…
После этого в их отношениях что-то изменилось: Никита Василия больше ничем не попрекал, и работали они бок о бок, и разговаривали, но все-таки какая-то кошка между ними пробежала…
Шукшин говорил жене:
– Вишь он какой, Елпанов! Такой зубами землю грызть будет, а дай время – богаче нас станет. Уж я-то знаю: всяких людей повидал, не зря Расею-матушку пешком прошел и в Сибири десять лет бедовал… Это большая наука для кого угодно, каторга-то.
Начались трескучие морозы. Как-то в воскресенье Пелагея пошла за реку к куму Афанасию. У того в землянке топилась глинобитная печь, потрескивая дровами, было тепло и уютно. Афанасий подшивал валенки, кума Федора пряла.