Бедная Моника тоже не пыталась понять. Она чувствовала себя одинокой, бесстыдно оголенной, несчастной, и ей снова захотелось плакать. Она вдруг представила себя наедине с Живым Богом, маленьким, плюгавым, и физически ощутила прикосновение коричневых, скользких пальцев к своим обнаженным плечам. Она вздрогнула и похолодела. Девушка выросла в кишлаке, среди людей простых, даже грубых нравов и была не так уж наивна... Зная, зачем её выставили напоказ здесь, на глазах Живого Бога, у которого в хасанабадском серале томились сотни самых красивых женщин и девушек Азии, Моника поежилась не от струи свежего воздуха, хлынувшего из гигантских окон, высотой в чинар, а от брезгливости.
— Я велик, — отдавалось в уходящем ввысь потолке, — я проявляюсь в разных образах. Я осчастливлю тех, кто мне верит, кто ходит под моим повелением...
«Не верю! Не верю! Не хочу ходить под тобой!» — возмутилась Моника и в ужасе зажала рот ладошкой.
Но никто не обернулся, никто не посмотрел на неё, потому что ей лишь показалось, что она кричит. Её губы безмолвно шевелились.
Один Ага Хан смотрел на неё, и в его ленивом, невзрачном, истощённом лице проснулся интерес. Оно даже оживилось. Он отвёл взгляд от нефритовой вазы и теперь с нескрываемым любопытством скользил черными бусинками глаз по золотым косам Моники, её рукам, фигурке. Знаток женщин, Живой Бог даже шевельнул своими оттопыренными губами, плотоядно чмокнув от удольствия. Нет, памирские девушки, стоявшие рядом с этим чудом красоты, ничуть не привлекли его внимания. Такие ему порядком приелись. Моника под его пристальным, ищущим взглядом ещё больше покраснела. Слезы выступили на её глазах, и она в панике пыталась найти Сахиба Джеляла, но ничего не видела, кроме склоненных в поклоне спин.
— Я причиняю счастье и несчастье, — бубнил голос.
«Вот что значит несчастье! — думала Моника. — Какая я несчастная».
— Никто не смеет жить дольше положенного мною срока. Если я пожелаю — я отошлю человека в другой мир! О мои последователи, скрывайте от нечестивых, что предписываю я вам, и не доводите до ушей тех, которые чураются откровения — христиан, мусульман, поклонников идолов, они недостойны знать природу моего учения. Вы, лишь вы,— исмаилиты, избранная часть человечества, — вы живете через переселение душ. Все остальные — фантомы небытия, обреченные на исчезновение.
Голос все гудел и гудел, и в зале всем сделалось жутко, тоскливо. Слова и фразы сливались в гипнотизирующий монотонный гул. Лишь временами из него вырывались слова:
— Близок час, когда вы, мои любимые дети, обретете радость и веселье. Скоро, очень скоро исмаилиты сбросят иго неверных, выпрямят свою спину в свободном исмаилитском государстве, имя которого Бадахшан! Священный трон примет нашего Живого Бога, и никакие шимну — демоны не смогут принести вам несчастье.
Вероятно, здесь впервые исмаилиты услышали про государство Бадахшан. По рядам склоненных спин прокатилось нечто вроде волны. Иные подняли головы, чтобы взглянуть на Ага Хана. Многие до сих пор думали, что говорит он... и удивились — губы Живого Бога даже не шевельнулись. Громовой голос, вещавший о государстве Бадахшан, по-прежнему таинственно звучал сверху, очевидно, из мегафона.
Так и ушел Ага Хан, ничего не сказав и лишь позволив лицезреть свою особу. Среди паломников засновали дворцовые прислужники. Они отбирали дары, быстро и небрежно швыряли их впростые из ивовых прутьев корзины. Откуда-то выскользнули две старухи и увели Монику и девушек.
Наиболее видных мюршидов, пиров и ишанов пригласили проследовать в соседний зал. Во всю длину его вытянулся стол, накрытый по-европейски — с закусками и винами. Почетные исмаилитские старцы растерянно оглядывались, где бы присесть.
Потирая руки, Курширмат громко обратился к Сахибу Джелялу и Эбенезеру Гиппу:
— Ну вот, теперь и закусим по доброму обычаю. Стульев нет, курпачей нет, значит, «а ла фуршетт», так сказать. Наши дикари — памирские старцы — не привыкли, но им нечего и волноваться. В старое время после лицезрения Живого Бога верующие не только не думали о пище, а спешили погасить факел своей жизни в колодце забвения, то есть попросту перерезать себе горло, ибо верили, что, увидев лик божества, правоверный исмаилит достиг предела человеческих желаний — увидел все на земле, что стоило видеть. К чему же жить дальше? Раз и...
Морщинистое, изрытое впадинами и шрамами одноглазое лицо Курширмата перекосила гримаса. Он откровенно потешался над посланцами исмаилитов.