Рука Улы наткнулась на корзинку, судорожно сжалась! Ребёнок в корзинке шевельнулся конвульсивно, слабо, но старуха вмиг разобрала, что именно принесла река — и запричитала в полный голос. Залаяли псы по берегу. Скрипнула дверь сарая, захлопал крыльями неурочно разбуженный петух… И только люди не проявили себя. Сперва никто не выглянул, зная привычку Улы рыдать без повода. Лишь голос и остался у лекарки от молодости и силы: визгливый, но зычный, вроде сигнального рожка. Такой не годен для музыки, зато оповестит о приказе целое войско, не оставив никого в неведении.
Сонная Заводь не войско, а всего лишь деревня у реки, но Ула не желала замечать разницы, старалась в полную силу, денно и нощно… Деревня настороженно внимала воплям — и ждала то ли их завершения, то ли подробностей происходящего.
— Вовсе свихнулась, — просипел лодочный мастер Коно.
Он-то слышал каждый всхлип Улы: проснулся первым в деревне, ведь его сарай у причалов, близехонько. Старый Коно сперва, как вся деревня, решил переждать шум и натянул одеяло до макушки, норовя заткнуть ухо. Не помогло…
— Не с кем словом перекинуться, так решила нас скопом извести, — отбросив одело, пробормотал Коно. — Без причины, вот чую!
— Скажет, мертвяк всплыл, — отозвался второй сын Коно. Он не унаследовал отцовской сноровки в починке лодок, зато умел не перечить и потому именовался наследником. Вот и теперь сидел среди ночи в сарае и стерег отцовский сон. Сам он твердил, что переживает о здоровье старого, но знающие люди полагали, что причина в ином. — Эх, кинуть нечем.
— Кинуть, — Коно то ли задумался, то ли насторожился. — Эй, а уважение к сединам?
— Так пойду и гляну, а ну как навредил ей кто, мальчишки всякие… кинут чем, — поправился наследник.
— Хотя такую и убить не грех, — продолжил Коно прежним тоном.
— И то, — сник наследник. На четвереньках подобрался к батюшкиной лежанке и подоткнул одеяло. — Вам не дует? Зябко с заката, будто зима возвращается.
— Сам гляну, ведь не утихает, — заинтересовался Коно.
Наследник так же на четвереньках доставил башмаки, потянулся и стряхнул с перекладины отцову кофту, такую старую, что родного цвета не рассмотреть в многочисленных латках и штопках. Кофту вязала первая жена Коно, памятная ему, это вынуждало беречь бестолковую вещь и настораживало: наследник происходил от второго брака. Морщась и помогая расправить кофту на больном левом плече, усердный сын приладился, нырнул отцу под руку и повёл старого к дверям.
Порог сарая — он и есть прямой ход на мостки над водой. Те самые мостки, где воет неуёмная Ула.
— Эй, не на похоронах, — Коно попробовал от двери урезонить травницу.
Дом лодочника по меркам Заводи богат, в два уровня, с отдельно устроенными клетями для птицы, с большим двором и просторным загоном для чужого скота. Иной раз лодки Коно перевозили груз под заказ аж в торговый Тосэн, где запруда, белокаменный замок владетеля земель и чиновная палата. В доме принимали разных гостей, говорят, ночевал как-то сборщик податей, сочтя постоялый двор убогим. И переписчики книг гостили у Коно, вроде бы даже были они кровные синие нобы, а не абы кто! Но старик почему-то не накопил в душе гордости за лучшее в Заводи строение. Он предпочитал, пока нет гостей, ютиться в сарае у воды.
Пусть тут пахнет дегтем, а пол завален соломенной трухой пополам с опилками и щепой, но эти стены помнят молодого мастера, — так кряхтел Коно, щупая борта рассохшихся лодок и жалуясь им, понятливым более людей…
— Эй, пустоголовая, — Коно прокашлялся и зашумел, пока сын налаживал масляный фонарь. — Эй! Стыда в тебе нет, до зари баламутишь, люд на ноги подымаешь.
— Дитя уморили! — оборвав похоронный вой, внятно сказала лучшая на всю Заводь плакальщица. — Погоди-ка, а твой-то сыночек небось расстарался, на утро батюшке молока припас? А тебе молоко-то во вред, во вред.
— Эй, крикуха, тебя послушать, так и дрова во вред, и добротные стены душат, и тугой кошель к земле гнет. Хотя молоко… Ладно же, молоко. Эй, иди найди, ты… — Коно оживился и захромал по мосткам, делая вид, что гоняет мух: — хэш-хэш…
Наследнику не первый раз намекали, что он настолько напоминает назойливую муху, что гордое звание стало прозвищем, а сдвоенное — и дразнилкой, известной всякому пацану в Заводи. Очередной раз выслушав «хэш-хэш» и снова подобострастно поклонившись на окрик без имени — «ты» — второй сын поставил фонарь и удалился, пыхтя от усердия.