…Уютное тепло стало разливаться по телу. Отключившись мыслями в прошлое, Глеб не заметил, что простоял перед открытой створкой минут пятнадцать. Полина тихо убирала посуду, не мешая ему вопросами. Все-таки хорошо, когда женщина умеет молчать. Золотое, нет, платиновое качество. Вот этого-то ему всегда в женщинах не хватало. Он любил много и умно поговорить, но минуты внутреннего сосредоточения – это улавливает не каждая женщина. Странно, что в Полине это есть. Все очень странно.
– Поленька, извини, я задумался. Давай свои носки и сапоги, пошли гулять и дышать свежим воздухом, – он подошел и тихо чмокнул её в щеку.
– Пошли, – облегчённо вздохнула она.
Тропинка извивалась змеёй, хрустел снег, попадались и чавкающие лужи, отогретые весенним солнцем. Когда тропинка пошла в гору, Глеб пошел впереди, стараясь помочь Полине. Наконец они выбрались на открытую поляну, покрытую грязным, смешанным с глиной, снегом. Что-то настораживающее было в этом месиве. Вот что настораживает, вдруг подумал Глеб, нет первозданности, как будто тут уже проходили толпы людей, а откуда тут толпы людей, спрашивается, вообще, не много ли неявного народу наблюдается вокруг наших скромных персон? Не иначе как службы за мной охотятся.
Тогда, десять лет назад, он только боялся слежки, только выслушивал не намеки даже – полунамеки. Ему показалось, что на другом конце поляны что-то шевельнулось за деревьями. Он вздрогнул. Полина был спокойна. Не нравится мне это спокойствие. Каркнула предупреждающе ворона.
– Слушай, Глеб, я что-то замерзла, ты отойди на полянку, а я тут в кустики зайду. Уж извини…
– Да всё нормально, – он отвернулся и зашагал по поляне. Солнце слепило в глаза, опять же недобро.
Что ты все предчувствиями себя мучаешь, что случится, то случится, мнительный какой, уговаривал он сам себя. Вдруг он почувствовал, что точка, на которой он находится, опустилась ниже остальных. Он еще ничего не успел понять, как поверхность под ногами стала плавно выгибаться полусферой, неумолимо увлекая его вглубь. Ноги как будто приросли к земле. Язык как будто пристыл к небу, одеревенел. Он крикнул: «Полина!», но услышал только сдавленный шепот, заглушаемый шумом крыльев неизвестно откуда взявшейся уже целой стаи ворон, точно зонтик, раскрывшийся над его головой. Он плавно опускался ниже и ниже, вся поляна превратилась в прогибающийся как бы резиновый круг, по краям стояли невозмутимые сосны, в животе предательски заурчало, Глеб ощутил, как отсчитываются последние секунды его жизни. Вдруг его резко качнуло, и он упал. Поверхность земли поворачивало, и он пытался зацепиться руками за землю. Краем глаза он наблюдал, как уходит голубая полусфера неба, прощально сверкнувшая синевой, («цвет небесный, синий цвет», вспомнилось ему
Сейчас он полетит туда же, в полную неизвестность, в пустоту, в тартарары. Прощайте все, кто меня любил и любит… Руки последний раз пытались найти соломинку, за которую можно было бы схватиться, но нащупали только комок болотистой жижи, с которой и полетели вниз…
Часть 5
Глеб проснулся от жажды, раздирающей горло. Огляделся. Какая-то почти не освещённая комната. Без окон, без дверей, хмыкнул он. И что дальше, господа? Ничего. Кричать, искать выход?
Просто замкнутое пространство, и какой-то странный закруглённый потолок. Свет идёт от стен, они мерцают неровным сиянием. Спокойно, жив, и прекрасно. В чьем бы то ни было плену я ни нахожусь, все когда-нибудь прояснится. Главное, что он
О чём они говорили всё это время? Кажется, о политике. Он очень смутно припоминал ночь, странно, что они об этом разговаривали после любовных ласк. Глеб все время пытался доказать ей, что демократия лишь фикция. Посмотри, говорил он, вам заморочили голову материальными благами, которые вы якобы получите, а на самом деле отвлекают от борьбы.
От борьбы, вскидывала удивлённо бровь Полина, ты что, призываешь к революции? Дорогая моя, революция уже давно совершилась, она просто вылилась в передел под видом защиты демократии. У России по определению нет будущего, пытался доказать он, нужно обязательно уезжать, хотя бы и наступив на свои патриотические чувства, скоро здесь станет страшней, чем в семнадцатом году.