– Давайте хотя бы в девять! Пожалуйста, не раньше девяти!
– Вам предстоит завтра, может быть, самое важное дело в вашей жизни, а вы думаете только о том, чтобы проспать пару лишних часов!
– А как я, не выспавшись, буду разговаривать с Народным Вожатым?! Я же двух слов не смогу связать!
– Ну хорошо, я буду в половине девятого.
Алишер поднялся, чтобы идти. Прежде чем попрощаться, он подобрал газету, скомкал её и выкинул в ближайшую урну. Стоило Печигину остаться одному, как все возражения, выдвинутые им Алишеру, чтобы доказать ему (а в действительности, конечно, прежде всего самому себе), что Фуат не может быть автором стихов Народного Вожатого, стали рассыпаться в пыль. Даже если поэт действительно страдает манией преследования (что далеко не факт, ведь в его доме и в самом деле могло быть установлено прослушивание) – безумие вовсе не обязательно должно помешать ему создавать произведения, выдаваемые президентом за свои. Мало ли было безумных поэтов?! Главное же, это разом разрубало неразрешимый узел: один человек – президент Гулимов – отдал приказ о карательной акции в «Совхозе имени XXII съезда КПК», и совсем другой был автором стихов, которые переводил Олег! Это всё так правдоподобно, так хорошо и правильно складывалось, что лучше всяких доказательств убеждало в правдивости Фуата. Не нужно было изворачиваться, пытаясь совместить в одном лице поэта и массового убийцу. Они расходились в разные стороны, и каждый занимался своим делом: один – стихами, другой – политикой.
Но странным образом такое решение не принесло облегчения. Печигин поймал себя на том, что продолжает снова и снова перебирать в памяти разговор с Фуатом, ища недостоверные детали, чтобы опровергнуть весь его рассказ. Трудно было смириться с тем, что за стихами, над которыми столько бился Олег, стоит не образ с плакатов и телеэкрана, а этот рыхлый толстяк, пьяница и сластёна, со своей грязной старостью, безудержным хвастовством и помешательством… День клонился к вечеру, Олег проходил мимо закрывающегося рынка: торговцы вывозили на громыхающих тележках товары, а закутанные до глаз уборщицы сметали широкими метлами в огромные кучи обёрточную бумагу, рваные пакеты, объедки и прочий мусор торговли, поднимая облака тусклой пыли, повисавшие в воздухе. Розовея в последних лучах солнца, пыль оседала на продавцов и покупателей, на бедных и богатых, на вещи и людей, уравнивая их между собой. Некоторые лотки еще были открыты, и оттуда кричали уборщицам, чтобы не мели в их сторону, один козлобородый старик погрозил им кулаком, другой даже плюнул в направлении едва различимой сквозь пылевую завесу завёрнутой фигуры, но всё это было напрасно – женщины словно не слышали, как если бы человеческое слово больше не достигало их ушей, и равномерно взмахивали метлами, точно выполняли работу судьбы, сгребая в мусор отбросы прошедшего дня. Рынок стремительно пустел, и там, где полчаса назад кипела торговля и яблоку негде было упасть, оставались теперь лишь мусорные горы, ждущие, чтобы их отвезли на свалку. Олег поискал над крышами руку памятника Народному Вожатому, обычно помогавшую ему ориентироваться в путанице переулков и улиц Старого города, и не нашёл – ее заслонило плотное пыльное марево. Только миновав рыночную площадь, он увидел её там, где она всегда была прежде, и почувствовал, что рад этому.
Вернувшись домой, Олег первым делом принялся перечитывать подстрочники и свои переводы. Теперь сквозь каждое стихотворение он видел беспрерывно жующего сладости, распираемого самоупоением Фуата, любая строка звучала в сознании его голосом. Как могло нравиться Олегу это многословие, полное повторов, пустой риторики и вычурных метафор?! Что находил он в этих длиннотах, банальностях и высосанных из пальца сравнениях?! Сейчас ему стало очевидно, что это чистой воды графомания. И к тому же графомания помешанного! От нескончаемых перечислений, претензий на всеохватность и космический размах так и веяло безумием. Если в самом деле, как утверждал Тимур, эти стихи ложатся в основу государственных планов и программ, то не приходится удивляться, что страна катится в пропасть. Выходит, Коштырбастаном правит не явленная в поэзии Гулимова воля неба, как представлял это Касымов, а воплощённое в ней графоманиакальное безумие Фуата!