— Товарищ Малетин, комиссар просвещения. Очень даже сознательный и добрый человек.
Татьяна Николаевна развернула пакет, взяла одну тетрадку, и глаза ее радостно потеплели.
— Боже, какая прелесть! — воскликнула она, проводя пальцами по лощеным листам. — Настоящая, в линейку… Даже не верится.
— Там и в клеточку есть. Поглядите, — сказал Степан, радуясь не меньше, выхватил из мешка еще один сверток, крест-накрест перехваченный бечевкой, потом еще и еще, складывал все это на табуретку и прямо на пол, глядя при этом не вниз, на мешок, а снизу вверх, на учительницу, ошеломленно-радостную, даже несколько растерянную.
— Ну вот… пользуйтесь на здоровье, — сказал Степан. — А в следующий раз и еще чего-нибудь раздобудем.
— Спасибо вам, Степан Петрович! Для меня это настоящий праздник. Хотите чаю?
— Нет, нет, — смутился он отчего-то и перекинул из руки в руку пустой мешок, не зная, куда его девать, отступил к порогу. — Пойду… там лошадь стоит. Целый день в упряжке.
— Спасибо вам за все! — еще раз она поблагодарила.
— Да мне-то за что — это вот товарища Малетина благодарите… А я для вас, — помедлив, добавил: — все, что ни захотите, готов сделать. Все, что ни захотите! — повторил и поспешно вышел, толкнув дверь плечом. Ночной морозец остудил лицо. Степан вышел на дорогу и обернулся: света в окне учительницы не было. Только что горел — и нету. Как же так? — удивился Степан. И постоял, ожидая, что вот сейчас, сейчас окно снова вспыхнет, засветится, но так и не дождался, кинул пустой мешок в сани и развернул коня, огрев его вожжами вдоль спины, словно конь в чем-то перед ним провинился. Не знал Степан, что лампу Татьяна Николаевна погасила нарочно, чтобы лучше видеть его… Прижавшись лбом к прохладному стеклу, она смотрела в окно до тех пор, пока подвода не растворилась во тьме. А в ушах все еще звучал, отдавался в сердце голос Степана Огородникова: «А для вас я готов сделать все, что ни захотите… Все, что ни захотите!»
Она зажмурилась так, что слезы выступили на глазах. «Боже мой, — подумала с волнением и непонятной обидой, — да ведь мне уже говорили эти слова… Говорили! — вспомнила вдруг Вадима Круженина, пытаясь представить его лицо, голос, но все, как во сне, было смутным и неотчетливым — так давно это было… Так давно — словно и не в этой жизни, а в какой-то другой, непостижимо далекой и нереальной. И она, Таня Корчуганова, была в той жизни тоже другой, совсем другой, не похожей на себя нынешнюю… Хотя и прошло с тех пор всего три года.
5
Март к полнолунию потеплел. Ночи стояли тихие, звездные. А днями все оживало, приходило в движение: рушился с крыш и карнизов подтаявший снег, пушечно громыхали в водосточных трубах обломившиеся глыбы сосулек, и гвалт одуревших от тепла и солнца воробьев сотрясал воздух.
Этой весной — весной 1915 года — открылась, наконец, в Томске долгожданная выставка Гуркина, картины которого казались Тане чудом. Ошеломленная, она целый час простояла у «Озера горных духов» забыв обо всем на свете. А когда опомнилась, увидела, что Вадим Круженин стоит рядом и смотрит не на картину, а на нее, и глаза его, как небо на гуркинских пейзажах, полны мартовской синевы.
— Ну что же ты! — сказала она обиженно. — Разве тебе неинтересно?
— Отчего же… — смутился Вадим, застигнутый врасплох этим вопросом. — Очень даже интересно!
— Хитрить надумал? А не получается: все написано у тебя на лице.
— Что написано? — спросил он удивленно. — Что у меня может быть написано на лице?
— Все, — усмехнулась Таня. — Жаль, конечно, что картины Гурки на тебя не тронули. И не спорь, пожалуйста, я вижу.
— Это неправда! — возразил он, слегка покраснев. — Гуркин замечательный художник, другого такого художника, может, и нет в Сибири… И не в его картинах причина.
— В чем же? Вадим помедлил.
— Будь на месте этих картин другие… даже сама «Джоконда» — я все равно бы смотрел на тебя! — признался он вдруг с такой отчаянной решимостью, что теперь смутилась и покраснела Таня.
— Ну, будет, будет выдумывать…