Затем началось вся эта вакханалия вокруг „Двух крокодилов“ в Москве, выбившая его из привычной рабочей колеи похуже иного из запоев. В литературной прессе стали появляться материалы о его творчестве, в которых иногда мелькали ярлыки типа „известный“, едва ли не „маститый“, что не улучшало настроения и не прибавило ему доброжелателей среди местных собратьев по перу. В творческой среде, когда человек в немилости, он хорош для всех: неудачник, гонимый, а, самое главное, не представляющий конкуренции. Но стоит в этой специфической сфере слегка выделиться, приподняться на пол вершка, как бывшие душевные приятели, за исключением истинных друзей, начинали смотреть косо, улыбаться неискренне и криво, считая в душе, что они незаслуженно обойдены путем интриг, связей и других противоправных действий. А, вообще-то, на пьедестале должны стоять они, как по вкладу в литературу, так и по степени художественной одаренности!
Не успела утихнуть шумиха по поводу „Двух крокодилов“, как в столичных газетах и по телевидению началась раскрутка его последнего, „постдурдомовского“ романа „Периферия“, еще до выхода самой книги в печать. Это резко повысило его известность среди земляков, еще читающих книги, наконец-то возгордившихся, что их республика дала, наконец, после длительного перерыва популярную творческую личность. А титульной национальности была личность или не титульной, по большому счету, значения не имело; мужик-то был из местных уроженцев. Хотя, если бы, — титульной, это очень не повредило. Но знаменитость пока, вроде, не собиралась мазать лыжи салом и отбывать в иные края, всячески подчеркивая свою неразрывную принадлежность к родным пенатам, и это вносило гордость и умиротворение в самосознание еще остававшихся в регионе коренных граждан.
Особенно „накрыло“ Олега, когда один глянцевый „гламурный“ журнал напечатал на обложке его цветную фотографию с благородными залысинами и серебристой бородкой. Даже с „пожмаканной“ физиономии компьютер удалил рубцы и „лишние“ заслуженные морщины, представив на обозрение публике очередной лакированный, целлулоидный лик „инженера человеческих душ“: „Дожился! Они, что, решили включить меня в компанию Ксюши Собчак, Бори Моисеева и подобного сброда?“, — негодовал Зеленский.
В небольшой статье его слова были приглажены, имели должный вес и смысл, но это было не совсем то, что он говорил корреспонденту. Смотреть на это издание безупречной полиграфии Олегу было стыдно и противно, и он, стервенея от бессильной злобы, закинул журнал подальше на антресоли.
Вообще-то, Зеленского всегда немного умиляла способность московской публики считать себя неким эталоном во всем, даже если этот эталон был голью перекатной, лимитой в первом поколении. Все остальное пространство, кроме Москвы, за исключением разве что Питера, являло собой для столиционеров огромную серую Периферию, местность замшелую, неплодоносную, обременительную, почти Черную дыру, и в какой-то степени вредоносную, с выраженной провинциальностью в худшем смысле этого слова. Москва же — самое превосходное и передовое место, что в большей части соответствовало действительности, но ведь все остальное в ней было Большой Тусовкой: политической тусовкой, эстрадной тусовкой, литературной тусовкой, театральной тусовкой, телевизионной тусовкой и просто тусовкой для пустоголовых.
Правда, существовала и другая столица: Москва трудовая, рабочая, Москва научная, Москва торговая. Москва чиновная, Москва финансово — спекулятивная, криминально — бандитская. Место, где из воздуха делаются очень большие деньги и возникают однодневные звезды-знаменитости, разношерстно-многонациональная, рассадник партий, движений, извращений и пороков.
„Мы не сеем и не строим (это, конечно, далеко не так, строят много), мы гордимся общественным строем (естественно, парламентско-демократически-президентским, единоросским)!“.
Коренной москвич, если такового удалось бы разыскать совершенно неожиданным образом, непременно вел род свой от Юрия Долгорукого или Дмитрия Донского, ствол его генеалогического древа густо ветвился потомками Гаршиных, Кончаловских, Морозовых и Третьяковых. Сермяжным путь сюда был заказан.
Впервые Олег столкнулся с московской спесью и ощущением собственной исключительности в перестроечные годы, прогуливаясь с одним столичным поэтом в субботний день в районе трех вокзалов. Страна тогда представляла довольно странное зрелище. Москва бурлила демократическими митингами, обличающими проклятый коммунизм и требующими свободы от гнета, в то время, как на продуктовых прилавках большинства российских городов кроме смятой карамели и консервов „Завтрак туриста“ ничего невозможно было обнаружить. Чего нельзя было сказать о Москве, которая снабжалась пропитанием по полной программе; нельзя было допустить, чтобы цитадель и оплот демократических начинаний в чем-то нуждалась, тем паче, голодала. Мировое сообщество не так поймет. Москва всегда ела от пуза.
И вот поэт Сережа, прервав интересную беседу об упразднении зловредной цензуры, с досадой и пренебрежением произнес: