У ворот дома её поджидал Сократ, сидел в тени ограды на камне, дремал.
— Не меня ли ты ждёшь? — спросила его Аспасия.
Он вздрогнул, проснувшись, протёр кулаками глаза, улыбнулся.
— Тебя, — ответил он.
Они вошли в дом. И пока Аспасия собирала на стол, Сократ снова задремал, облокотись на столик, на котором стояла ваза с фруктами — с яблоками и грушами, прикрытыми сверху двумя тяжёлыми гроздьями чёрного винограда. Аспасия поставила перед Сократом фрукты, чтобы он угощался, пока она будет занята на кухне. Он съел несколько виноградных ягод, перекатывал косточки в губах и задремал.
— Ты устал, Сократ? Отчего? — спросила Аспасия, приглашая Сократа к столу.
— От мыслей, от скуки, от тоски по былому, от дурных предчувствий — от жизни я устал, Аспасия. Когда на людях, забываю об этой усталости, а когда один — тоскую. Да так сильно, будто умираю. Оно и верно — умираю. Мы все умираем, едва родившись. Так что не живём, надо говорить, а умираем. Кто это придумал, будто мы живём? И на кой ляд? Какой в этом смысл, какой толк? Собираем своё тело из всяких соков, солей, из разного мясного теста, а потом распадаемся. Бессмыслица. Я, конечно, догадываюсь, что всё это вытворяет дух, который сам по себе ничто, бессилен и безвиден. Он строит для себя материальное тело, чтобы таким образом участвовать в делах мира с помощью наших рук, ног, глаз, рта, ушей. Но скажи, пожалуйста, зачем ему это? Зачем ему это участие? Да и что можно сделать с помощью нашего тела? Оно ведь только тем и занимается, что обеспечивает свою сохранность и свои наслаждения: ест, пьёт, воюет, строит дома, создаёт всякие вещи, трётся о другое тело... Зачем это духу? Ему так редко удаётся преодолеть телесные страсти, перестать служить им и заняться своим настоящим делом — мыслить. Но он мог бы мыслить и без тела...
— Не выпьешь ли вина? — спросила Аспасия.
— Выпью, — ответил Сократ. — За твой отъезд, что ли. Почему не сказала мне, что собираешься уехать из Афин, что бросаешь свой дом, будто спешишь куда-то. Куда?
— Не всё ли равно? Исчезаю, мой друг Сократ, исчезаю. Для тебя, для Афин. — Она хотела добавить «для всех», но не добавила, чтобы явно не признаться в том, что задумала.
Но Сократ, кажется, догадался, каким словам она не дала сорваться с губ.
— Думаешь, что ты ничего уже не сможешь сделать? — спросил он. — Я, конечно, преувеличил или преуменьшил, когда сказал, что дух, создав для себя тело, не может с его помощью сделать что-либо важное для мира. Он может многое сделать с помощью этого тела, когда человек, ему принадлежащий, обретает власть — власть силы, власть веры или власть знания. И вот смотри: у тебя, конечно, нет силы, на тебя никто не молится, как на богиню или на вождя, но у тебя осталась власть ума, власть знания. Ум и знания никто у нас отнять не может.
— Отнять не могут, но могут отказаться от них за ненадобностью. В неразумном мире разум среди отверженных. Разве ты сам об этом не знаешь? Все сочинители комедий потешаются над тобой, а Совет едва не предал тебя казни, когда ты, взывая к разуму, заступился за невинных.
— И что? Принять яд и успокоиться? Если разумные станут убивать себя, то время разума так никогда и не наступит.
— Зачем тебе это время, Сократ?
— Этого хочет мой дух. Он выбрал и слепил меня, чтобы я приближал это время — время разума. Он не даёт мне уставать, когда я с людьми, когда я извожу их вопросами, жалю, как овод, заставляю мыслить, развивать ум.
— Но когда ты один, ты чувствуешь смертельную усталость. Так ты сказал. Не означает ли это, что дух твой понимает, как напрасны твои старания, его старания, ваши старания?
— Мой дух несовершенен. Эти терзания и убивают меня.
— И меня, — сказала Аспасия.
Они долго сидели молча, лишь переглядываясь, кивали головами, когда подносили чаши к губам — вели мысленную беседу, понимали друг друга без слов, заражённые одним чувством и одной мыслью — о бренности всего сущего и о бессмысленности бытия.
— Пойду уж, — сказал Сократ и спросил: — Когда уезжаешь?
— Я предупрежу тебя, — ответила Аспасия. — Приглашу на проводы.
— Я приду, — пообещал Сократ.
На другой день Аспасия отправилась на Акрополь, к Парфенону, думая о том, что, прощаясь с жизнью, нельзя не проститься с Парфеноном. Парфенон — это единственное, что светит из мрака жизни. В нём соединилось, как в оливковом масле, в которое опущен фитилёк, всё, что может гореть, всё пламенное, извлечённое из земли маслиной, а из человека — вдохновением художника, мастера, творца.
Она поднималась медленно, останавливалась, прислоняясь к стволам деревьев, чтобы передохнуть, перевести дух — для нынешних её лет подъём на Акрополь был уже крут, хотя раньше, если вспомнить, когда были ещё живы Полигнот, Фидий, Калликрат, Иктин, Перикл... О, тогда она взлетала на Акрополь как птица, одним взмахом молодых и сильных крыльев. Фидий говорил: «Стоит позвать с Акрополя «Аспасия!» — и вот она уже здесь, словно с неба спустилась, как и подобает богиням».