«Неприятели дрогнули, подались несколько назад, хотели построиться полутче, но наши уже сели им на шею. Прусская храбрость обратилась в трусость… Не прошло и четверти часа, как пруссаки, словно скоты худые, безо всякого порядку и строю побежали…»
Но тут Апраксин – словно его мешком огрели – очнулся.
– Эй, эй! – заволновался он. – Куда прете далее? Велите армии растаг делать. А то как бы хужей не было? Или забыли, с кем дело имеете? Армия Фридриха… с ней шутить неладно. Стой, говорю, не беги далее за немцем… Передохни!
В ставку Апраксина ворвался сияющий Петр Панин.
– Виктория! – возвестил он. – Ей-ей, не прибавлю, если скажу, что такой славной виктории давненько уже не бывало.
Пригнувшись, в шатер вошел венский представитель при русской ставке, барон Сент-Андре, и поздравил фельдмаршала.
– Такой победы, – сказал он, – не только вы, Россия, но и вся Европа едва ли ведала за последние годы! Но удивительная нация эти русские! Почему-то они всегда дают противнику вначале как следует отколотить себя. А потом, уже побитые, они – словно их сбрызнули живою водой! – намертво убивают врага…
Губа Апраксина неряшливо отвисла на сторону.
– У нас издревле вся система такая, – похвастал он, – что за одного битого двух небитых дают… Но… ой ли? Боюсь и думать о виктории нашей! Осторожность нужна, а не строптивость молодецкая. Не нам! Не нам, сирым да убогим россиянам, тягаться с могучим Фридрихом…
И вдруг в его дряблом мозгу блеснула мысль: «Господи, да что же наделали? Кого побили? Ведь в Ораниенбауме великий князь теперь сожрет меня, когда узнает о сей виктории… А сама Екатерина? Ведь я – погиб!»
– Уходить надоть, – заволновался Апраксин. – Эко место треклятое: сыро и дух худой, опасный. Ой-ой, быть беде, чую…
Прусская армия была разгромлена полностью. Победители покрыли поле побоища кострами, варили кашу с салом, искали во тьме раненых; мертвых укладывали ровными рядами – для пересчета. Грузили павшими фуры, и верблюды величаво вытаскивали их по песку на последнюю дорогу. Повсюду – через усталые жерла – додымливали остатки былой ярости брошенные канонирами пушки.
Румянцев, в одной нижней сорочке, босой и радостный, закатав рукава, катил через лагерь бочку с вином. Посреди лагеря он треснул пяткой в днище – запахло хмелем.
– Подходи с кружкой те, кому жить долго осталось!
По лагерю бродил, шатучий от хмеля, майор Степан Тютчев.
– Что же это будет, люди? – вопрошал изумленно. – Чужие меня не убили, так теперича, выходит, свои будут расстреливать?
Румянцев с бокалом ввалился к Апраксину:
– Дозволь перечокаться, Степан Федорыч! Кенигсберг отныне голыми руками бери. Ручку оттедова протяни – и мы в Померании! А оттоль – на Берлин! Хочу пива немецкого пробовать…
Апраксин целовал парня вывернутыми губами:
– За службу тебе спасибочко, Петруша. А только спьяна ты похвальбой мусоришь… Нешто же король Пруссии простит нам свою ретираду? Политиковать надобно. Смотри, как бы не взгрели нас!
Фридриху доложили о победе русских под Гросс-Егерсдорфом, которая открывала России дорогу прямо на Кенигсберг… Король долго молчал. Потом (очень сосредоточенный) он сказал – почти просветленно:
– Но ведь русские не воспользовались своим успехом? А посему эту битву не считать нашим поражением.
Бесстрашный кавалерист Зейдлиц спросил об Апраксине:
– А что этот старый мешок?
– Барон Мюнхгаузен пишет, что под ним была ранена лошадь.
– Он ее ранил сам, – улыбнулся король.
– Своими шпорами! – загрохотал Зейдлиц.
«Падение» в царском селе
Виктория! О ней известили столицу России трубящие почтальоны; сто один раз (ни больше, ни меньше) громыхнули пушки на петропавловских фасах. «Гросс-Егерсдорф» уже вписался в летопись русской военной славы.
Но прошло несколько дней после победы, и 8 сентября 1757 года случилось в Петербурге событие, которое всколыхнуло весь дипломатический мир Европы. Это событие, на первый взгляд совсем незначительное, имело громадные последствия на ход всей военной кампании.
День этот совпал с религиозным праздником рождества богородицы, и в Царское Село съехалось немало крестьян, чтобы погулять на досуге у распахнутых кабаков царских. Елизавета, в отменном настроении, заодно с некоей бабой Ивановной, исполнявшей при ней должность «министра странных дел», пешком отправилась в церковь. День был пригожий, теплый. Еще издалека слышны были песни и музыка. На выходе из дворца Елизавете приглянулся чем-то старый солдат лейб-кампании, который ружьем исправно ей артикул выкинул.
– Ишь ты! – сказала Елизавета. – Каков молодец у меня!
– Под стать тебе, матушка, – отвечал старый беззубый вояка.
– Так и быть: вот тебе рубелек – на память.
– Не могу взять, коли на часах стою.
Елизавета нагнулась – положила монету на землю:
– Ну, так возьмешь, когда сменят тебя с караула. Да смотри не загуляй шибко. А то – быть тебе в киях у меня…
– Постой, матушка! – крикнул солдат в спину императрицы.
– Чего тебе? – обернулась она.
– Правду ли бают, будто ты престол племяшу своему, Петру Федрычу, отказать хоть?