А чему радоваться, коли в этот год такие напасти на государство разом рухнули? Народ возмутился против патриарха с его новшествами и поднял бунт, тут же – моровое поветрие, чума пол-Москвы выкосила, Кремль – и тот сделался пуст. Когда еще поветрие стихнет и можно станет туда вернуться? Сиди вот в монастырской келье, тоскуй…
Но было и светлое. У государя сын-наследник родился, Алексей Алексеевич.
Расти бы ему в отчем доме, а не в Калязинской обители, куда государь с ближними людьми спрятался от поветрия!
Так думал Башмаков, сильно беспокоясь об оставленных на Москве близких. И, не вмешиваясь в разговор, внимательно следил, о чем толкуют старшие (Ртищев был почти что одних с ним лет, да только Ртищев-то – боярин, а Башмаков-то – подьячий…).
– Война затянется, так все воеводы говорят, и денег не хватает, – говорил Ртищев. – Казна пуста и платить ратным людям жалованье не из чего. Да тут еще и поветрие! Сколько после него денег потребуется! А почему их у нас нет? А все потому, что у нас всякая полушка – серебряная! В каком еще государстве серебро на мелочь изводят?
Башмаков не совсем понимал, отчего война должна затянуться – начало было победное, Смоленск государь вернул, но Ртищев, возможно, знал поболее подьячего.
– Медные деньги хочешь чеканить, Федор Михайлович? – спросил Перфильев.
Башмаков насторожился – слух о том прошел, но напрямую спрашивать, о чем Ртищев с государем тайно совещаются, никто не смел.
– На то государева воля. А дело доходное!
– Каким же образом?
Молодой боярин оживился, опять улыбнулся, потянулся через стол к дьяку.
– А сам посуди! Медь серебра во сколько дешевле? Не трудись считать, уже посчитано – в шестьдесят раз! И серебро-то у нас привозное, сам знаешь – на ефимках голландское клеймо своим забиваем!
Он произнес это так, словно спокон веку из-за того и страдали, что ефимки клеймить приходилось. Но Башмаков и Перфильев не хуже него знали, что только в этом году и затеяли чужую серебряную монету перебивать. С ефимков (мало кто мог с первого захода правильно выговорить «иоахимсталер», и, правду говоря, даже не пытались, но коли поляки и литва зовут его попросту «иоахимик», – быть ему ефимком!) сбивали исконное изображение – кресты, либо льва, либо мужика, что опирается на расписной щит, – и набивали свое: государя на коне и двуглавого орла на обороте. Использовали же при этом привычный чекан для копеек.
Государству не хватало денег, и ефимки, которыми уже давно платили жалованье иностранцам, были преобразованы в рубли, да только полноценными рублями все равно не стали – одна такая перебитая монета весила меньше, чем сто серебряных копеек вместе взятых, и из-за этого было немало мороки. Цена ефимку была шестьдесят четыре копейки, хотя и велено было считать его рублем. А еще появились полуполтины – разрубленные на четыре части и опять же перебитые талеры, которым полагалось стоить двадцать пять копеек, на деле же они стоили шестнадцать.
Башмаков подумал, что во всей этой кутерьме только медной монеты и недоставало. Ртищев словно услышал – продолжал с восторгом:
– А на медных копейках и денежках ставить можно особое клеймо, чтобы их в цене с серебряными уравнять.
– Народишко сомневаться будет, – разумно заметил дьяк. – Такого не бывало еще, чтобы медь и серебро – в одной цене. И медных денег у нас не видано. Кожаные – те бывали!
– Я ж говорю – клеймо будет!
Перфильев невольно вздохнул – в невысоком узкоплечем боярине такой огонь пылал, такая жажда благого дела, что поди с ним поспорь! Мудрено спорить с человеком, который, летя душой к великому благу, презирает колдобины под ногами.
– Клеймо подделать нетрудно.
– Да что ты мне перечишь! Вон государь – и тот со мной соглашается! И еще человек есть, что на моей стороне, – Василий Шорин, слыхал про такого?
– Слыхал. Это который от Соляного бунта разорился? – неодобрительно спросил Перфильев.
И Башмаков подумал, что дьяку, конечно же, виднее – он уже тогда был приближен к Верху и многое разумел. Дьяком в государевом имени Перфильев сделался после того, как съездил с тайным государевым поручением на Украину, к Богдану Хмельницкому, а это было дело непростое, коли после него о войне заговорили.
– Разорился, да снова нажился, богатейший купчина! Дважды в самом Архангельске таможенным головой был. И государь его уважает.
По лицу Ртищева видно было – в сподвижника своего он верит не менее, чем в чудотворный образ.
– Горяч ты, Федор Михайлович, и о людях больно хорошо думаешь, – сказал, вставая, Перфильев. – Тебе бы все с книжниками о божественном толковать, они – люди святые, чистой жизни, им пакости на ум нейдут. А что на ум купчишке взойдет, когда он эти денежки с клеймом в руки возьмет? Что таких же он у себя в подклете наваляет хоть мешок! Этого ты в расчет не брал, когда государю про медные деньги толковал?
– Наказывать будем! – воскликнул кроткий, чем и полюбился государю, Ртищев.
– Ты сперва поймай, а потом уж наказывай.
Башмаков молча согласился с Перфильевым. Умница Ртищев, паря над грешной землей в облаках, много чего понапридумает, а расхлебывать кому?