– Как «что»? – теряется бабушка. – Чай, она была мужняя жена.
– Ну? – не понимаю я.
– Вот тебе и «ну»! – сердится она. – Грех, поди.
– Почему грех-то?
– Охти тебя! Вырастешь – узнаешь.
Ну и ладно. Не хочет говорить – не надо. Песню я все равно люблю. Виделся мне Ванюша в образе нашего деревенского плотника Мити. Тоже голова кудрявая, идет – шапка на затылке, лихо так сидит, а ветер волосы развевает. И терем я видел, в котором «свет-княгиня» жила. Представлялся он мне той избушкой в березовой рощице, залитой тихим предзакатным светом. А наличники у терема были кружевные, как на окнах дома у Мити-плотника.
Печально и светло от тех песен. А еще – стихи. Старые. Таких в книжках теперь нет.
Город чудный, город древний,
Ты вместил в свои концы
И посады, и деревни,
И палаты, и дворцы!
Опоясан лентой пашен,
Весь пестреешь ты в садах;
Сколько храмов, сколько башен
На семи твоих холмах!..
Нараспев читает бабушка, и встают передо мной в темноте яркие картины никогда не виданной Москвы, и жжет в груди то от неясной тоски, то от острой жалости. Это когда про Стеньку Разина.
Вот и помост перед Стенькой…
Разин бровью не повел.
И наверх он по ступенькам
Бодрой поступью взошел.
Это ж надо! Ведь на казнь ведут! И не страшно ему? А может, и страшно, только он такой, Стенька-то, сильный и гордый.
Поклонился он народу,
Помолился на собор…
И палач в рубахе красной
Высоко взмахнул топор…
У меня перехватывает горло. Но я еще креплюсь.
«Ты прости, народ крещеный!
Ты прости-прощай, Москва…»
И скатилась с плеч казацких
Удалая голова.
Тут я плачу. Тихонько, чтобы бабушка не услыхала. В темноте она не видит, как слезы горохом катятся по моим щекам.
– Еще, бабушка, еще!
Она кладет руку мне на голову:
– Что же тебе еще рассказать, мой мальчик?
И рассказывает, рассказывает. Поет своим старческим голосом…
В ту пору в деревне пели часто. Мужики, конечно, по праздникам, а бабы – и за работой. Не только когда лен трепали. Помню, с поля возвращаются – грабли на плечах – и поют, громко, заливисто. А то прибежишь, бывало, к бабушке за гривенником на кино, а ее звено снопы вяжет – золотые, тяжелые. Наставлено их домиками видимо-невидимо. Солнце садится. И свет над полем несказанный. И песни. Далеко разносятся они над жнивьем. Вспомнишь – и щемит, щемит в груди. Сладкая и чистая боль. Не боль даже, а нечто такое, что и словами не высказать…
– Так что спеть тебе, мой мальчик?
– Про Ваньку спой, про Ваньку-ключника.
– Ну, слушай…
По большим праздникам – на Рождество, на Пасху – дома у нас собиралось множество старушек из окрестных деревень. «Наслещики» – называла их бабушка, и я думал, что это от слова «наследить». После гостей оставался в доме беспорядок, хотя были старушки все чистенькие и аккуратные, ничего не ели, только пили чай из самовара с твердыми, как камень, баранками. Как-то спросил я у бабушки про эти «следы». А она рассмеялась:
– Полно, что ты, да какие от них следы?
– А почему тогда «наслещики»?
– Ночуют у нас, вот и наслещики. И мама моя, Царство ей Небесное, помню, тоже всегда так их называла.
Все же я эту загадку разгадал. Только позже. В школу уже ходил и однажды в каком-то рассказе наткнулся на слово «ночлежка». Тут и выстроилось в голове: «ночлежка» – «ночлежники» – «ноч лещики» – «наслещики». То есть те, кого пускают в дом переночевать.
Деревня наша в двух шагах от поселка, а в нем – единственная на всю округу церковь. Вот на большие праздники и стекается сюда люд из ближних и дальних селений. Отстоят службу, помолятся, подадут за упокой и за здравие, а там назад, домой, километров за десять пешком, в какие-нибудь Таборы, Полубенки или Мортки.
В такие дни в доме у бабушки празднично. Почищены ризы у икон, масло в лампадке свежее затеплено, полы намыты и выскоблены добела. И вот «наслещики» появляются, на иной праздник с дюжину, не меньше, их у нас ночует. До всенощной сидят, потом уходят в церковь. Возвращаются утром, а то и к полудню. Чаю напьются – и в путь по заснеженным дорогам.
Но главное – пока сидят, сумерничают. Песни, бывает, поют, еще мной не слыханные. Вот про Митрофановское кладбище, например. Как отец на этом кладбище дочку свою зарезал по наущению злой мачехи. Жуть. Еще стихи читают, а чаще рассказывают истории всякие – про жизнь святых, мучеников. Помню страшный такой рассказ о том, как голову Иоанна Крестителя на блюде царю принесли. Много и о чудесах разных. Сидишь, бывало, в уголке и слушаешь, слушаешь, а по спине – холодок, мурашки между лопаток так и бегают.