— Оно конечно… — вежливо кашляя в руку, говорил Алексею Петровичу о. Настигай. — Я только хочу сказать, что трудно будет к нашему народу иностранцам привеситься, а нам трудно будет ладить с иностранцами, у которых все идет по линейке да по отвесу. Мы, знаете, народ неверный, народ, будем так говорить, неожиданный, мы сами о себе не знаем, какое коленце мы через четверть часа выкинем… Хе-хе-хе-хе… Вот, к примеру, есть тут неподалеку за Устьем небольшая деревенька Фрязино. И жил там, знаете, мужик один, Прокофий Силантьев, и был он маленько не в своем разуме: людей дичился до чрезвычайности и все священное писание, знаете, читал целыми ночами, все до чего-то своим умом хотел дойти, знаете… И что ему в голову запало, сказать вам я уж не могу-с, но только недавно, на самый семик, привязал он всю свою скотинку покрепче, домашних своих разослал туда и сюда, чтобы не мешали, а затем и запали свою усадьбу да сразу во многих местах! А сам спокойным манером, сделав все, что требовалось, на улицу вышел. Да-с… Мужики, конечно, бросились тушить пожар, сразу смикитили, что дело не чисто, и взялись за Прокофья: ты запалил? Я… — говорит. Зачем? Не вашего ума дело… Ну-с, мужички, не говоря худого слова, связали его по рукам и по ногам да и бросили в огонь. Веревки, конечно, сразу же перегорели. Прокофий, весь в огне, вылазит это из пламени, а мужички приняли его сенными вилами и опять в огонь спихнули… Так и сгорел. А вы говорите: иностранцы и все такое… Тут не только иностранцы, а и я, знаете ли, который здесь родился и помирать скоро думаю, и я, знаете, в толк народа взять не могу-с… Не входит это в голову человеческую никаким манером…
— Да ведь у нас, в Соединенных Штатах, русских не один миллион и ничего, живут… — равнодушно сказал ему Алексей Петрович. — Там одна заповедь для всех: если не хочешь, чтобы тебя раздавили, работай изо всех сил. А всякое эдакое вот озорство, на это есть закон. Сожгли — иди в острог. Очень просто…
Попик, видя, что его не поняли или не поинтересовались, как следует, виновато улыбаясь, замолчал. Ему очень хотелось водочки, но он стеснялся.
— I beg your pardon? — в сотый раз повторяла Мэри-Блэнч, усиливаясь понять, что говорил ей Лев Аполлонович.
Он еще и еще раз старательно повторил сказанную фразу, стараясь, чтобы у него выходило как можно больше похоже на птицу, но его усилия вознаграждались слабо.
— Но что же, собственно, думаете вы затевать тут? — спросила Лиза.
— Все это более или менее в облаках еще… — сказал Алексей Петрович, глядя на хорошенькое личико совсем так же, как он глядел бы на стену. — Но эти огромные лесные богатства, которые пропадают совсем зря, ясно говорят, что большому капиталу тут можно бы найти интересное применение…
— Вы забываете, что у нас есть, слава Богу, лесоохранительный закон, который очень ограничивает применение больших капиталов в лесном деле… — сказал Сергей Иванович, который берег свои леса пуще зеницы ока.
— Я знаю… — отвечал Алексей Петрович. — Но, во-первых, мы можем заинтересовать правительство изготовлением целлюлозы и взрывчатых веществ, а, во-вторых, это будет уже дело частных землевладельцев поискать выхода. Тут у одного Болдина, говорят, до шестнадцати тысяч десятин…
Похудевшая Ксения Федоровна, задумчивая и печальная, — Андрей не подавал о себе из северного края никакой вести, — вдруг почувствовала прилив знакомой ей острой тоски. Она встала и, обменявшись с мужем быстрым взглядом, сказала с улыбкой:
— Ну, вы займите тут гостей, а я пойду распорядиться по хозяйству…
И, не дожидаясь ответа, она пошла в дом…
— I beg your pardon? — услышала сна за собой в сотый раз вежливый вопрос американки.
Точно притягиваемая какою-то непонятною силой, Ксения Федоровна поднялась во второй этаж, в опустевшую комнату Андрее. Все книги, книги, книги… И много исписанной бумаги на столе… И какая-то книга забыта на диване с красивой трагической маской на обложке… И прозеленевший шлем на шкапу, вырытый в каком-то кургане за Волгой. И старинные, вышитые полотенца по стенам, наброшенные на рамы любимых картин, любимых писателей, любимых людей… А ее портрета тут нет и не может быть, хотя чует она на тысячеверстном расстоянии его смертную тоску по ней… Вздох тяжело стеснил молодую грудь и машинально взяла она со стола какую-то красиво переплетенную книгу, машинально открыла ее и наудачу прочла:
«…То не десять соколов пускал Боян на стадо лебедей, то вещие пальцы свои вкладывал он на живые струны, и струны сами играли славу князю…»
Она взглянула на обложку — «Слово о полку Игореве»…
И, тоскуя, снова прочла она полубессознательно:
«…Ярославна рано плачет в Путивле, на городской стене, говоря: „о, ветер, ветер, зачем, господине, так бурно веешь? Зачем на своих легких крылышках мчишь ханские стрелы на воинов мужа моего? Разве мало тебе веять вверху под облаками, лелея корабли на синем море? Зачем, господине, мое веселье по ковылю развеял?…“»