По верху колонки шагал хуй с ногами, огромный ОГРОМНЫЙ шагающий хуй с ногами. История была про одного моего друга, которого я выебал в жопу по ошибке, пьяный, свято веря, что он — одна моя подружка. Потом две недели я не мог выжить этого друга из своей квартиры. Быль, можно сказать.
— И вы называете это
— Про писательство не знаю. Но мне показалось, что это
— Но это… эта иллюстрация сверху?
— Шагающий хуй?
— Да.
— Это не я рисовал.
— Вы не занимаетесь подбором иллюстраций?
— Газета верстается по вечерам во вторник.
— И вас по вечерам во вторник там нет?
— По вечерам во вторник я должен быть здесь.
Они немного подождали, полистали «Раскрытую Шахну», просматривая мои колонки.
— Знаете, — произнес мистер Вашингтон, снова постукивая рукой по газетам, — с вами все было бы в норме, если б вы продолжали писать
И он опять постучал по «Раскрытым Шахнам».
Я прождал две минуты и тридцать секунд. Потом спросил:
— Нам что, официальных представителей почтовой службы следует теперь считать новыми литературными критиками?
— О нет-нет, — сказал мистер Вашингтон, — мы не
Я сидел и ждал.
— От почтовых служащих ожидается определенное поведение. На вас устремлен Взгляд Общества. Вы должны служить примером примерного поведения.
— Мне представляется, — сказал я, — что вы угрожаете моей свободе самовыражения последующей потерей работы. Это может заинтересовать Американский союз защиты гражданских свобод.
— Мы бы все равно предпочли, чтоб вы не писали этих колонок.
— Господа, в жизни каждого человека наступает время, когда он должен выбрать, остаться ли ему стоять или пуститься и бегство. Я выбираю стоять.
Молчат.
Ждем.
Ждем.
Шелест «Раскрытых Шахн».
Затем мистер Вашингтон:
— Мистер Буковски?
— Ну?
— Вы собираетесь писать свои колонки о Почтовой Службе?
Я написал про них одну, по-моему — скорее юмористическую, чем унизительную, но, может, это
На этот раз я совсем не спешил с ответом. Потом сказал:
— Нет, если вы меня к этому не вынудите.
Тут уж
Мистер Вашингтон поднялся.
Мистер Лос-Анджелес поднялся.
Мистер Чарльз Буковски поднялся.
Мистер Вашингтон сказал:
— Мне кажется, собеседование окончено.
Мы все пожали друг другу руки, словно обезумевшие на солнцепеке змеи.
Мистер Вашингтон сказал:
— А пока не прыгайте с мостов…
(Странно, мне эта мысль и в голову не приходила.)
— …у нас таких случаев не бывало уже десять лет.
(Десять? Какому же мудозвону в последний раз не повезло?)
— Ну и? — спросил я.
— Мистер Буковски, — произнес мистер Лос-Анджелес, — возвращайтесь к себе на рабочее место.
Я в самом деле поимел неспокойство (или надо — «беспокойство»?), пытаясь отыскать дорогу назад из этого кафковатого подземного лабиринта, а когда удалось, вокруг меня загоношились мои слабоумные коллеги (все, впрочем, славные мудилы):
— Эй, малыш, ты где это шлялся?
— Чего им надо было, папочка?
— Еще одну черную цыпу завалил, папаша?
Я ответил им Молчанием. У старого доброго Дядюшки Сэмми хоть чему-нибудь да научишься.
Они всё гоношились, бесились и ковырялись пальцами в своих мысленных задницах. Перепугались, чего там. Я был для них Старым Наглецом, а если уж сломают Старого Наглеца, любого сломать могут.
— Меня хотели сделать Почтмейстером, — сообщил им я.
— И что, папуля?
— Я посоветовал им засунуть горячую какашку в засифоненную промежность.
Мимо прошествовал нарядчик прохода, и все выразили своим видом должное послушание — кроме меня, кроме Буковски: я запалил сигару небрежным взмахом руки, швырнул спичку на пол и уставился в потолок, будто мне в голову приходят великие и замечательные мысли. Это была наебка; разум мой оставался совершенно пуст; хотелось только одного — полпинты «Дедушки» да шесть-семь высоких стаканов холодного пива…
Ебучая газета росла — или казалось, что росла, — и уже переехала в новый дом на Мелроуз. Я терпеть не мог туда ходить сдавать материалы, поскольку все там говнистые, такие поистине говнистые, надменные и не вполне правильные, вы меня поняли. Ничего не изменилось. История Человекозверя тянулась очень медленно. В такое же говно я вступил, впервые войдя в редакцию студенческой газеты Городского колледжа Лос-Анджелеса году в 1939-м или 40-м, — высокомерные тупицы, фу-ты ну-ты ножки гнуты, в колпачках из газетных листов, сидят пишут тухлые глупые статьи. Такие важные — уже и не люди вовсе, твоего прихода и не замечают. Газетчики всегда были отребьем породы; в уборщиках, подбирающих в сортирах за бабами тампоны из пизды, и то больше души — само собой.