С другой стороны, экзогамия и пищевые запреты не являются различными объектами социальной природы, которые надо изучать раздельно либо между которыми можно усмотреть отношение причинности. Почти повсеместно, как свидетельствует язык, это два аспекта, или два способа, служащие для конкретного определения praxis'a, который, в качестве социальной деятельности, может быть повернут вовне либо вовнутрь и который всегда обладает этими ориентациями, хотя они выявляются на различных планах и посредством различных кодов. Если отношение между тотемическими институтами и кастами можно поверхностно считать идентичным отношению между экзогамией и эндогамией (фактически, как мы видели, все обстоит сложнее), между видом и функцией и, наконец, между природной и культурной моделями, то во всех эмпирически наблюдаемых и, очевидно, разнородных случаях разворачивается одна и та же схема, представляющая собой подлинный предмет научного исследования. Во всех обществах наблюдается аналогия между сексуальными отношениями и питанием, но соответственно случаю и уровням мысли то мужчине, то женщине отводится роль едока или пищи. Что же это означает, если не общее требование дифференциального промежутка между терминами и однозначной идентификации каждого из них? И здесь мы вовсе не хотим сказать, что социальная жизнь, отношения между человеком и природой суть проекция, если не результат концептуальной игры, разворачивающейся в сознании. "Идеи, — писал Бальзак, — существуют в нас, образуя полную систему, подобную системе царств природы, нечто вроде цветения, его иконография будет вычерчена гениальным человеком, которого, возможно, сочтут сумасшедшим".[79]
Но тому, кто принялся бы за дело, потребовалось бы, несомненно, больше сумасшествия, чем гениальности. Если мы утверждаем, что концептуальная схема управляет практиками и определяет их, то потому, что они в качестве исследовательского объекта этнологии, в виде дискретных реальностей, локализованных во времени и пространстве и различных по способу жизни и по формам цивилизации, не смешиваются с praxis'ом, который — по крайней мере здесь мы согласны с Сартром (Sartre, р. 181) — образует для наук о человеке фундаментальную всеобщность. Марксизм — если не сам Маркс — слишком часто рассуждал в том духе, как будто бы практики непосредственно проистекают из praxis'a. Не ставя под сомнение неоспоримый примат инфраструктур, мы полагаем, что между praxis'OM и практиками всегда вставляется медиатор, являющийся концептуальной схемой, благодаря действию которой материя и форма, лишенные обе независимого существования, реализуются в качестве структур, иначе говоря, как бытие одновременно эмпирическое и интеллигибильное. Именно в эту теорию суперструктур, лишь едва намеченную Марксом, мы надеемся внести свой вклад, оставляя истории при поддержке демографии, технологии, исторической географии и этнографии заботу о развитии исследований собственно инфрастуктур, что не может быть принципиально нашим предметом, ибо этнология есть прежде всего психология(30).
Поэтому мы до настоящего момента пытались показать, что диалектика суперструктур, как и диалектика языка, состоит в том, чтобы заложить
Ничто так не подходит для заключения данной главы, как иллюстрация этой концепции с помощью одной туземной теории. Миф йоруба, поистине "Тотем и табу" дописьменной эпохи, разрабатывает часть за частью сложное сооружение из наименований и запретов.
Речь идет об объяснении следующих правил. Спустя три дня после рождения ребенка зовут жреца, чтобы тот дал ребенку его
Эти сложные правила в туземном мышлении базируются на изначальном разделении популяции на шесть групп: группа рыбаков; группа «предвестников»: рыба, змея и птица; охотничья группа четвероногих; группа земледельцев; группа растений. В каждую группу входят мужчины и женщины, что в целом составляет двенадцать категорий.