Так, на Камчатке «встарь, если кто-то случайно падал в воду, то, считали туземцы, было большим грехом (
Можно ли представить себе более бесчеловечное и жестокое поведение? Ведь еще за минуту до того, как несчастный оказался в смертельной опасности, его спутники были готовы разделить с ним все: еду, снаряжение, убежище и т. п., были готовы защищать его в случае необходимости, отомстить за него, если бы его обидел член вражеской группы, одним словом, выполнять по отношению к нему, как и ко всякому другому, те многочисленные обязательства, которые налагает тесная солидарность этих обществ. Он случайно падает в воду и вот-вот утонет — и тут же он становится объектом страха и отвращения. Ему не только не бросаются на помощь, но если похоже, что он спасется, ему мешают сделать это; если он выплывет на поверхность, его вновь погружают в воду. Если ему, тем не менее, удается выжить, то социальная группа не желает признавать того, что он избежал смерти. Его больше не знают. Это — отринутый член группы. Чувства, которые он вызывает, то, как к нему относятся, напоминают отлучение средневековья.
Это происходит потому, что такого рода случаи полностью схожи с «плохой смертью». Ведь первобытный менталитет пугает не сама смерть, не сопутствующие ей естественные обстоятельства. Его пугает смерть как проявление гнева невидимых сил и того поступка, который этот гнев заставляет искупить. И вот, когда человек рискует случайно погибнуть, то это проявление столь же несомненно и столь же решительно, как если бы он уже был мертв. Он «приговорен»: не имеет значения, что исполнение приговора не завершено. Помочь ему избежать исполнения приговора — значит сделать себя соучастником его проступка и навлечь на себя то же самое несчастье: первобытный человек на это не решится. Можно вспомнить о тех несчастных детях, которые должны были вот-вот сгореть в подожженном молнией доме: находившиеся в двух шагах родители не набрались духу вмешаться. Желать же со стороны приговоренного избегнуть смерти — это значит еще более усилить гнев невидимых сил, который, возможно, падет на головы близких. Итак, надо, чтобы он умер. Несчастный случай — который не был несчастным случаем, поскольку нет ничего случайного — равнозначен чему-то вроде спонтанной ордалии. Точно так же, как во многих африканских обществах ордалия обнаруживает обитающее в таком-то человеке зловредное начало, здесь несчастный случай разоблачает проступок, который вынудил невидимые силы приговорить человека. В обоих случаях это ужасное откровение моментально определяет одну и ту же перемену чувств. В одну секунду человек, который был товарищем, другом, родственником, превращается в чужого, во врага, в предмет ужаса и ненависти.
Наблюдение Стеллера не единично. То же самое отмечали и другие. Например, Нансен говорит: «Они (эскимосы) отказывают в помощи тому, кто стал жертвой несчастного случая на море, если он борется со смертью, потому что они боятся, как бы он уже не был мертвым, когда они до него дотронутся»[39]
. Нансен объясняет их бесчеловечность присущим им, как правило, страхом вступать в контакт с трупами. Такое понимание может показаться правдоподобным, потому что оно ближе нашему способу мыслить и чувствовать, но оно от этого не становится более точным, и я просто отмечу этот факт, который подтверждает уже приведенный Стеллером. Холм пишет то же самое по поводу гренландцев восточного побережья. «Они так боятся контакта с трупом, что если происходит несчастный случай, то не может быть и речи о том, чтобы дотронуться до жертвы или помочь ей с того момента, как они сочли, что надежды больше нет. Суркак опрокинулся в тот момент, когда собирался высадиться на кромку льда. Ему удалось выбраться из своего каяка, но он почти тут же пошел ко дну. Его отец и многие другие, находившиеся на кромке льда, когда произошел несчастный случай, и побежавшие к своим каякам, чтобы оказать ему помощь, даже не попытались помочь, когда он ушел под воду, хотя его легко можно было видеть и протянуть ему весло не составляло труда»[40].