«Тьфу ты! Да мало ли! Ну, пшеницу, например. Или — уголь».
«Уголь? Хорошо! А уголь зачем?»
«Ты спросил! Где только уголь не нужен! В домах топить, сталь варить, если промышленность, потом…»
«Стоп! Сталь варить? Для чего?»
«Вот пристал, дурачина!»
«Не хочешь ответить? Я за тебя отвечу! — балагурит Петруша. — Для того сталь варить, чтобы из нее — болты делать! Понял?»
Петр, изумленный этим круговоротом мысли, озадаченно вертит в руках заготовку болта и думает: чепуха какая-то получается! И даже бросит болт с досадой.
— Ты чего? — спросит сосед по станку.
— Так. Уронил… — ответит Петр, поднимает болт и продолжает работу, но уже не с той охотой, как в те дни, когда вернулся после отлучки в родные мастерские.
Стал угасать в нем интерес и к перестройке дома. Полы он перестелил, стены подправил, крышу покрыл новым шифером. Начал красить — не идет покраска, то и дело задумывается Петр, а под руку Петруша Салабонов язвит: «Крась, крась! Дождь пойдет — твою краску смоет! А не смоет — еще хуже. Чем новей и красивей вещь, тем трудней ее бросить!»
Скучно становится Петру.
Маша замечает это и говорит: сходи в лес, отдохни, — зная, что в лесу Петру делается лучше, он возвращается повеселевший.
Ему действительно легко в лесу. Здесь никто и ничто не требует его заботы и внимания. Да и присутствия тоже. Пришел — хорошо. Ушел — и ладно.
Но, долго ли, коротко, — осень, сыро и холодно становится в лесу, все реже выбирается Петр в лес.
И однажды, когда морось нудила с утра, он пошел попрощаться с лесом до весны, — потому что зимнего голого леса, пусть и красивого по-своему, не любил. Он вообще не любил холода — словно не здесь родился, а где-то в дальних теплых краях.
Вот он и шел по лесу с этой мыслью: что слишком теплолюбив, будто не здесь родился, а в дальних теплых краях, — и не мог понять, почему эта простая мысль его тревожит, беспокоит. И увидел что-то возле рябинового куста. Живое что-то. Сейчас убежит, подумал Петр, приближаясь. Но существо не убежало.
Петр подошел совсем близко, разглядел длинные уши, мокрую серую шерсть, странное вытянутое рыло и понял, что это — волкозаяц.
2
Лишь человеку дано несчастье знать, что он мог бы родиться и стать другим.
Зайцу же и в голову не придет, что он мог бы родиться или, не приведи Бог, стать в процессе жизни вдруг волком. И уж тем более ни о чем подобном в смысле возможности для себя заячьей судьбы не может помыслить волк. Природа каждому отвела свое место, и зверь не то чтобы доволен — этого понятия у него тоже нет, — а просто существует, не задавая своим существом природе вопросов. Заяц ест траву, волк ест зайца, микробы едят волка, всяк занят своим вполне спокойным делом, и даже когда заяц улепетывает от волка, он, с точки зрения высшей мудрости, с позиции самой природы — абсолютно спокоен.
Внутри каждого звериного вида, конечно, есть отличия, но естественные: по признакам пола и силы. Попадет слабый старый заяц на зуб волка — туда ему и дорога, обременительному хрычу, зато, пока его волк переваривает, матеря втихомолку жесткое мясо, молодые зайцы шляются туда-сюда под самым волчьим носом, щиплют травку и бесстыдно спариваются.
Но есть отличия, к которым всякий животный вид относится враждебно, отторгает их, поэтому, когда у обычной волчицы родился странный последыш с длинными ушами, отец-волк хотел тут же его сожрать, но вдруг раздались выстрелы: в заказник приехали поохотиться разрешенные люди. Народ дуровой, непредсказуемый, на машинах гоняют по лесу — лучше от них подальше.
И волчья семья спустилась в овраг, оставив уродца на погибель. Но тот не погиб, прибился к оказавшейся по счастливой случайности неподалеку кормящей зайчихе. Ее до смерти напугал волчий запах, но детей не бросила и приблудышу позволила пососать молочка — а как не позволишь, как оттолкнешь от себя такого увальня?
Но подрос, стал пощипывать траву, — и зайцы дальше, дальше от него: уши и задние ноги хоть и заячьи, но пасть-то какова! — пусть он и ест этой пастью траву. Это пока траву, а потом?
От волков же он сам научился давать деру, инстинктом угадав, что добра от них ждать не приходится.
В общем, волкозаяц сторонился всех, но без горечи, считая, что таково его место в жизни, и о другой доле не мечтал — он и не знал, что бывает другая доля. И если волчьим его крепким зубам не совсем удобно было перетирать траву, то заячий желудок иной пищи не принимал. А зимой ветки, кора — вот его пища, или разроет снег, найдет увядшую зелень, лакомится.
Через год он стал матерым зайцем размером со среднюю дворовую собаку, бегал несколько неуклюже — то вприскок, по-заячьи, то пытаясь перейти на волчью рысь. Лучше всего у него получался галоп: задние ноги отталкиваются, потом передние рванут под себя землю, задние опять оттолкнутся — и пошел, пошел, пошел… Ни лисы, ни вороны, ни другая лесная живность не удивлялись этому существу, не зная, что таких существ еще не бывало и быть не должно. А он сам себе и подавно не удивлялся, даже, можно считать, был собою доволен, особенно когда сыт.