И осудительно:
Кажется, что речь идет о двух разных молчаниях: мудром, смиренном – и пустом или грозном. Так раздваивается смысл молчания не только в фольклоре, но и в развитой культуре. С одной стороны, есть недоверие к молчанию как к форме приспособленчества – начиная от грибоедовского Молчалина, который не смеет «свое суждение иметь», а потому
и вплоть до известной песни Александра Галича:
Разумеется, ироническая заповедь Галича: «Промолчи – попадешь в первачи. / Промолчи, промолчи, промолчи!» – звучит совершенно иначе, чем тютчевское: «Молчи, скрывайся и таи / И чувства, и мечты свои…» («Silentium»). У Тютчева молчание относится к душевной тайне, к тому, что должно остаться неизреченным и противопоставляется слову-лжи. У Галича молчание относится к поддержке власти, подавляющей право на свободную речь, и противопоставляется правде-гласности.
Очевидно, у молчания есть две разновидности:
Если свобода слова – священное право каждого гражданина, то молчание означает рабство, гнет, покорность. Молчание трактуется как тишина, приравнивающая человека к бессловесной твари, к животному. Культура – область знакового поведения; человек, в отличие от животного, предназначен словесно выражать свои мысли и чувства.
Но и уровень «политического животного» – гласность, прения, красноречие – не вмещает всего человека. Как слово выделяет его из природной тишины, из дикой бессловесности, так умение молчать ставит его над словом, над уровнем политики и культуры. Это уже не предсловесное, а
И у Грибоедова, и у Галича преобладает политический подход: голос и гласность есть разрыв низшей, дремучей, покорной, трусливой немоты, осознание своего человеческого достоинства. Для Тютчева, как впоследствии и для Мандельштама, с их философско-мистическим миропониманием, молчание есть разрыв словесной, культурной пелены, окутывающей говорящее животное. Это рождение в высший, таинственный мир, где человеческое встречается с божественным и умолкает, поскольку может воспринять и произнести божественное слово лишь полнотой своего молчания.
Понятно, что эта немота, «чистая от рождения», – иной природы, чем приглушенность речи в другом стихотворении Мандельштама:
Вопрос в том, может ли предсловесное молчание, присущее рабству, выражать собой или символизировать надсловесное молчание, свойственное мудрости. Особенность русской традиции – толкование политического молчания как мистического, поиск единства этих двух форм молчания и, значит, истолкование подавленного, «грибоедовского» молчания как углубленного «тютчевского». Молчание-покорность и молчание-таинственность порой воспринимаются как единое многозначительное молчание. Личность или народ молчат оттого, что им не дают говорить, затыкают рот, их слово не предусмотрено устройством общества, они лишены права на самовыражение. Но велик соблазн истолковать этот сомкнутый рот как намеренно приложенный к губам палец, как знак умолчания о самых существенных, священных глубинах бытия и веры.