Москва чувствовала, что батюшка-государь сам мучается о старой вере. На Москве многие ждали, что простит государь упорствующих за Русь, за старую её молитву, и поклонится им, и они ему, и станет снова одним крылатым духом Русская земля.
Но какую силу надобно иметь царю, чтобы отказаться от своего же Соборного уложения, от затей Никона, в каких он чувствовал, к тому же, если не полную правоту, то полуправоту. А вблизи, кругом, одни подобострастные, льстивые, равнодушные: ни на кого опоры.
— Нам как прикажешь, — горьким смехом высмеивал такую ползучую Москву Аввакум. — Как прикажешь, так мы и в церкви поём, во всём тебе, государь, не противны, хоть медведя дай нам в алтарь, и мы рады тебя, государя, тешить, лишь нам потребы давай да кормы с дворца…
Горький и пророческий смех: если не медведя в алтарь, то всепьянейшего и всешутейшего дождутся вскоре.
— Только у них и вытвержено, — с презрением отзывается о Московии, иссякающей духом, Аввакум. — «А-сё, государь, во-сё, государь, добро, государь…»
Медведя Никон, смеяся, прислал Ионе Ростовскому на двор, и он медведю: «Митрополище, законоположнище!.. Настала зима, и сердце озябло… Глава от церкви отста… Не тех, глаголю, пастырей слушать, иже и так и сяк готовы на одному часу перевернуться».
А кого в эти дни слушал усталый государь, — вероятно, таких поддакивателей: «А-сё, во-сё, государь», и еще холодно-беспощадную к Морозовой царицу Наталью Кирилловну…
Царь озабочен только тем, чтобы отвести Морозову с глаз толпы: из Ново-Девичьего ее увозят тайно в Хамовники.
Между тем заволновался и царёв верх: за Морозову Терем со старыми, исчахшими царевнами-тётками, с царскими сёстрами-перестарками и юными девушками.
Они все за боярыню, кроме новой царицы, смоленской стрельчихи. Старшая девушка, строгая молитвен-ница Ирина Михайлова, стала говорить брату:
— Зачем, братец, вдову бедную помыкаешь? Не хорошо, брате…
Вмешательство царевны Ирины только усилило бессильное раздражение царя против Морозовой. Он знал «пресность» раскольничьей боярыни. Он понимал, что отмена всех затей Никоновых, возврат Руси к её вековой молитве, осьмиконечному кресту и двоеперстию, только освобождение всех заключенников за старую веру и всенародное царское покаяние перед теми, кто засечён насмерть, кто кончился на дыбах, под плетьми, в земляных тюрьмах за Русь, забвение Собора 1666 года, полное поражение его Морозовой и Аввакумом — вот что могло бы примирить его с «бедной вдовой».
— Добро, сестрица, добро, — угрожающе ответил царь. — Готово у меня ей место.
И приказал в ту же ночь вывезти боярыню из Москвы, под крепкой стражей, в далёкий, неведомый никому Боровск, в острог, в земляную тюрьму, на жестокое заточение.
Царь желал, чтобы Москва забыла Морозову, чтобы и память о ней исчезла, и думал сам, что так забудет о ней.
А остался с нею навсегда, точно наедине, с глазу на глаз: царь Алексей остался со своей совестью.
В Боровск перевели и княгиню Урусову. Муж давно покинул её, не толкал больше «пострадати за Христа»: князь Урусов женился на другой.
В Боровск, в тюрьму к Морозовой, привезли и других острожниц-раскольниц, инокиню Марью Данилову, что лежала с ними под рогожами на Ямском дворе, и другую морозовскую инокиню Иустину.
Верные руки донесли до них последнее послание Аввакума из Пустозерска:
— Ну, госпожи мои светлы, запечатлеем мы кровью своею нашу православную христианскую веру со Христом Богом нашим. Ему же слава вовеки. Аминь.
Один боровитянин, Памфил, в первые же дни был пытан и сослан с женою в Смоленск — за то, что передал острожницам «луку печёного решето». Но к зиме Москва как бы забыла о сосланных. Им стало легче, стрелецкая стража, и та помогала им. Чем могла.
В тихий зимний день в Боровск тайно приехал старший брат Федосьи и Евдокии, описатель их жития. Ему удалось свидеться с сёстрами.
Фёдора удивил радостный, неземной свет их измождённых лиц и то, что Федосья Прокопьевна с улыбкой назвала свою тюрьму «пресветлой темницей».
А к весне пришли из Москвы в Боровск большие обозы с подьячими и дьяками. Среди боровских стрельцов начался розыск: зачем помогали раскольницам. Москва, видимо, приказала покончить с боровскими острожницами.
И о Петрове дне дьяк Кузмищев сжёг на срубе инокиню Иустину, Марью Данилову бросили в темницу, к злодеям, а сестёр, Федосью и Евдокию, отвели в цепях в другую земляную тюрьму, выкопавши её глубже первой.
От них отобрали брашно
[159], снедь самую скудную, одежды, малые книжицы, иконы, писанные на малых досках, лестовушки. Отняли всё.Заключение стало лютым. Сёстры «сидели во тьме несветной, страдали от задухи земные, от земного пару», мучила тошнота.
Вот когда одни только страшные глаза страдания остались им, рано поседевшие, с горящими глазами, они извяли в темнице…
Тысячи тысяч их русских сестёр в теперешних соловецких и архангельских застенках точно бы повторяют страдание Морозовой и Урусовой за Русь.