— Я говорил, что он личину носит, — сказал князь Семён. — Он хитростью-то, может, и саму Софью за пояс заткнет. У него какая-то своя думка есть. Азият!
Во главе рати, которая пошла на Серпухов, стал Иван Молодой. Другие полки, которые должны были занять все переправы через Оку вплоть до Угры, повели именитые бояре. А 23 июля, оставив «ведать Москву» князей Можайского и Ивана Юрьевича Патрикеева, во главе блестящей свиты направился к Коломне и сам великий государь.
С ним ехал и князь Патрикеев-младший. И, когда проезжали все мимо хором Данилы Холмского, к Фроловским воротам, князь Василий поднял глаза на высокий терем и вдруг вздрогнул: из окна светлицы, сжав не то в испуге, не то в восторге белые руки на груди, смотрела на него Стеша… Его ослепило и потрясло восторженное выражение милого лица, и голубые глаза в одно мгновение сказали ему такую правду, от которой испуганно и блаженно закружилась голова.
XVIII. ИОАНН III
Затаив дыхание, Москва, а с нею и вся Русь каждый день ждали с берегов Оки известий о победе: других известий быть не могло. Кроме того, о поражении нельзя было думать и потому, что слишком страшна была эта мысль. Но если не думали о такой возможности москвитяне, то думал Иван. Объезжая со своими воеводами русские полки берега Оки вдоль, он смотрел на стан татарский, занявший другой берег, и взвешивал его силы. Ставка в игре была огромна. В случае беды Русь могла потерять всё, чего она достигла за последние годы, и превратиться в простой да еще и разорённый улус хана Ахмата. Умный Иван видел слишком много, слишком далеко, слишком сложно и потому колебался: наверное, знают, что делать, только очень ограниченные люди. Хотя в полках своих он явно чувствовал нетерпение ударить на врага, ясно слышал ропот воевод и даже отцов духовных, призывавших его скорее «постоять за дом Пресвятыя Богородицы», он медлил, откладывал, выжидал: то, что татары не решаются нападать на него, было для него весьма знаменательно… Но страшила необъятность татарского стана. И неотступно гудели ему в уши трутни придворные, «богатые сребролюбцы, брюхатые предатели», как называет их летопись, которые твердили ему одно: «Не становись на бой, великий государь, лучше беги…» Они, конечно, не отстали бы…
— Тц! — цокнул языком дружок его Даньяр с неудовольствием. — Шибка многа думашь. Надо сабля тащил и айда. Вели мне с моим конником плавь речку ходить. Я ударил первый, а вы спешил за мной. А?
— Погоди, погоди, Даньяр, — успокаивал его Иван. — Всему своё время.
Каракучуй только презрительно сопел: он не любил думать ни много, ни мало, а любил налететь, опрокинуть, погнать, завладеть…
И вдруг Москва, к великому ужасу своему, увидала Ивана с его боярами в своих стенах! Народ — он уже перебирался в Кремль, за стены — прямо взорвало. Нисколько не стесняясь, смельчаки кричали Ивану со всех сторон:
— Когда, государь, ты княжишь над нами в мирное время, много нас в безлепице продаёшь[71]
, а сам теперь, разгневавши хана, выдаёшь нас его татарам…Иван молчал. Прежде всего он отправил свою Софью с детьми и свою казну государеву в Белозерск. Народ нахмурился, как грозовая туча. И не только в Москве, но и по всему пути Софьи народ шумел, вооружённая свита её, «кровопийцы христианские», разоряла попутные места пуще татар. Старица Марфа, мать великого государя, — она была дочерью князя Владимира Андреевича Серпуховского, героя Куликова поля, — осталась с народом в Москве. Её превозносили до небес.
— Сразу русскую-то кровушку видно! — кричали москвитяне. — Та, римлянка-то, чуть гарью запахло, бежать, а матушка с нами вот пострадать хочет. Ишь, грецкое отродье: знать, своя-то шкура ближе!
Как громом поразило москвичей новое повеление Ивана: сжечь все московские посады. Было ясно, что великий государь татар боится и готовится к их нашествию на Москву. Посады запылали, но запылали и сердца москвитян: тяжко было от недавних надежд сразу перейти к такому позору.
— A-а, себя да своих ребят спасает, а нас врагам выдаёт! — кричал народ повсюду. — Так нечего было и гневить хана…
Душа Ивана замутилась: словно дымы московского пожара заволокли её. Настроение Руси звало его на страшный подвиг, но воспоминание о том, что пережил народ за эти два века, тяготило его, как кошмар. Он звал и бояр, и высшее духовенство на совет, но ему в ответ смело кричали:
— Не о чем теперь совещаться! Биться надо.
Старенький епископ ростовский Вассиан, по прозванию Рыло, лютовал пуще всех.
— Ты не великий князь, ты — бегун! — весь трясясь, кричал старик. — Чего ты боишься? Смерти? Так разве ты бессмертен? Я дряхл, но дай мне полки твои, я пойду против поганых и паду, но не отвращу лица своего от супостатов… Стань крепко на брань противу окаянному оному мысленному волку поганому и бесермену Ахмату. Вся кровь, которую прольют тут, в Москве, татары, на твою голову падёт, ты дашь в ней ответ Богу.
Вызванный на совет из стана на Оке, князь Данила Холмский прислал с своим сыном Андреем ответ:
— Волей от войска не иду.