От Новгорода по Московской уже почерневшей под оттепелями дороге шло четверо, все в сермягах домашней работы, в лапотках, с подожками. У троих за спиной были холщовые сумы, а у четвёртого, со страшными красными глазами, потёртая кожаная: видно, парень поболтаться любил-таки. Это был Митька. После нападения на поезд Стеши он, боясь, что проделки его раскроются, бежал из Москвы, составил себе небольшую шайку удалых добрых молодцев, пограбил малую толику по дорогам, а потом пришёл в Новгород отдохнуть: человек столичный, он в лесах очень скучал. Потом он осмелел и решил податься на Москву, тем более что у него наклёвывалось как будто новое дельце вкруг князя Василия да Стеши. Это, что она монахиня теперь, дело пустое… Митька всё тосковал о княгине и в уме держал прежнее: князю Василию, благодетелю, при случае нож в бок, а княгинюшку поперёк седла — и ходу в леса… Остальные трое были новгородские каменщики, которые, так как в разорённом Новгороде с делами стало тихо, шли впервые в Москву на кремлёвские работы. Старший из них, костлявый мужик с чёрной бородой и большими сердитыми глазами, звался Василей Облом. Он был бобыль[103]
, работавший на земле знаменитого Хутынского монастыря, а теперь решивший попытать счастья в далёкой Москве. Другой, маленький, широкий, с кудрявой седеющей бородой, был Игнат Блоха, тот самый, что помогал москвитянам вечевой колокол снимать, теперь беглый. У прежнего помещика жить было тяжко, сварлив и скуп был боярин, и Блоха хотел перейти к другому. По правилу нужно было сперва произвести с боярином расчёт в пожилых и оброчных деньгах при свидетелях и при том помещике, к которому он переходил. Но скряга наделал на него такие начёты, что он рассчитаться не смог, а так как сквалыга осточертел ему, то он в минуту отчаяния бросил бабу с ребятами, скотину, всё убогое хозяйство своё и ушёл кормиться на чужу дальню сторонушку: ежели дело пойдёт, и бабу с ребятами можно будет забрать. Третий был Никешка Ших, древолаз и охотник, сын большой и сильной крестьянской семьи, не поладивший с мачехой. Она внесла в дом всякие свары, а Никешка больше всего ценил на свете благодушество и любил песни, сказки, жития…Митька пристал к ним уже на пути, но все они опасались его: бахвал мужичонка да и на язык больно зол. Но так как, по его словам, он Москву знал как свою ладонь, то попутчиком он был желательным: Москва, сказывают, хуже лесов новгородских — враз человек заплутаться может…
Смеркалось. Все притомились. Дорога была пустынна. С обеих сторон её стояли тёмные стены старого леса. Митька крепко выругался:
— Мать честная, и что же это будет? Не под кустом же ночевать-то. Уж не завёл ли нас нечистый не в путь куды?
Все испуганно огляделись. Нет, под ногами была торная Московская дорога. Но над чёрными лесами уже затеплилась в сумерках лампада большой вечерней звезды. В потемневшей чаще ельника чуть попискивали синички. Чрез дорогу свалил в овраг совсем свежий след матёрого волка. Путники шли, наддавая всё больше и больше. И вдруг справа мелькнул среди деревьев мутный огонёк и послышался звонкий по лесу собачий лай. То был какой-то крошечный, в три избёнки, починок[104]
.— Ну, вот и слава Тебе, Господи! — сказал добродушно Блоха. — Вот и с ночлегом…
— Пустят ли ещё? — недоверчиво возразил Митька, любивший противоречить и во всём видеть что-нибудь плохое.
— Что ты, парень? — удивился Блоха. — Окстись! Где это видано, чтобы странного человека ночевать не пустили?
И он уверенно постучал у оконца:
— Эй, хозяин!
Из оконца высунулась голова старухи в повойнике.
— Здорово, баушка, — ласково обратился к ней Блоха. — Не пустишь ли переночевать?
— Ох, уж и не знаю как, кормилец… — жалостливо ответила та. — Родильница лежит у меня, дочка, только что опросталась. А мужик-то за попом погнал, за молитвой. Беспокойно вам, пожалуй, будет.
— Ну, что там разбирать! Невелики бояре, — сказал добродушно Блоха. — Мы как-нито в уголке пристроимся. А чуть светок, опять ходом на Москву.
— Ну, так идите, родимый. Ничего. Как-нито проспим.
Все гуськом пошли во двор, поднялись мостом в тёмные сени и перешагнули чрез высокий порог. В маленькой избёнке было так дымно и духовито, что у них со свежего воздуха дух перехватило. В углу, справа, родильница лежала. Около неё на конце шеста задремала зыбка под жалким положком. За печкой копошились недавно появившиеся на свет Божий ягнята и удовлетворенно хрюкал поросёнок. От этого зверья и шёл тяжкий дух, настолько густой, что казалось, его можно резать ножом. Из-за стола в переднем углу, на котором лежало несколько сморщившихся жалких репок — лакомство деревенское, — недоверчиво смотрел на чужих дядей хорошенький чумазый мальчугашка с кудрявыми, нежно-золотистыми волосёнками. От огромной печки шло тепло.
— Здорово, хозяюшки! — поздоровались прохожие с бабами. — Уж не взыщите, что потревожили. Будь потеплее, можно бы и под кустом ночевать, да ночи-то всё ещё студёны.