Даурский человек Дружина Васильев решил вложить в его поход две с половиной тысячи рублей с условием, что Селиверстов, вернувшись на Лену, даст ему пятьдесят сороков соболей по колымским ценам. Вычегжанин Евдоким Григорьев подписал складную запись, по которой обязывался вложить крупную сумму, чтобы отправить на Индигирку, Колыму, Чендон и иные сторонние реки своих покрученников. Торговый человек Евдоким Курсов вложил в предприятие Стадухина и Селиверстова занятые у родственников деньги, чтобы самому с братом идти к неведомым землям. Наконец определился и воевода, пообещав на поход больше двух тысяч рублей казенного подъема. Юшка ликовал и важничал. Своими сказками ему удалось-таки пронять торговых и промышленных людей. «Не для одного кота Масленица!» — ухмылялся, представляя смешливое лицо Хабарова с его напускной важностью.
В кабаке Селиверстов высмотрел бабу-юкагирку, вывезенную с Колымы. Изрядно спившаяся, потерявшая треть зубов, она толклась среди гулявшего сброда и бойко отвечала на соленые шутки. Юша подсел к ней, поднес чарку, вызнал, что служила толмачкой в промысловой ватаге пропавшего передовщика Афони Андреева.
— Я со льдом плыву на Колыму и дальше, на Погычу! — стал хвастать сильным голосом, который был слышен за дверью кабака. — Могу тебя взять: Митрий Андреевич мне ни в чем не отказывает, — разглядывая новокрещенку, прикидывал, что для сожительства мог бы купить моложе и краше, но ему нужен толмач, а хорошему толмачу платят, как передовщику.
Думал и о том, что хлеба юкагирка ест мало, довольствуется рыбой и мясом. Польза от девки представлялась явной, и он стал предлагать свое покровительство.
— Ставь полуштоф и считай, сговорились! — поняла его Бырчик, крещенная Матреной, ни словом не вспомнив про прижитую дочь, на которую могла бы вытребовать хлебный оклад.
В предчувствии скорого выхода Юша то расхаживал по Якутскому острогу, как петух по хозяйскому двору, то носился, как голодная курва. Не все складывалось так гладко, как хотелось. Весенний паводок поднял воду в реке на две сажени, но Якутский острог, поставленный воеводой Головиным, не подтопило. К этому времени Юша стал терять счет долгам перед воеводой и торговыми людьми. По его прикидкам выходило, что одних только кабальных грамот им было выдано больше чем на три тысячи. Но он отчего-то уверился в трехстах пудах заморных моржовых клыков, которые если еще не привез Стадухин, то вскоре будут добыты и долги окупятся.
Селиверстов снимал угол у торгового человека Евдокима Курсова, которого обещал взять с собой на Колыму пайщиком. В той же избе ютился брат Евдокима Терентий и четверо гулящих людей. Вести туда юкагирскую бабу с дочкой Юша не пожелал: дорого, но сговорился занять горницу у жены служилого Гришки Татаринова. Она с двумя дочерьми и ясыркой жила просторно, ждала мужа.
Глядя на свой пустеющий мешок с клеймеными соболями, Юша возлагал надежды на лето и дальнейшую жизнь за казенный счет. Между тем тучи над властью Францбекова сгущались: торговые люди, бывшие у него в немилости, становились грубей и заносчивей, часто собирались толпами, о чем-то оживленно говорили и умолкали при появлении Селиверстова, который слыл воеводским ушником.
Река вошла в прежние берега, но кочи промышленных и торговых людей стояли при остроге, ожидая воеводского разрешения на выход. Один только Андрей Горелый со служилыми и промышленными людьми снова был отпущен на Индигирку. «Что дал, что обещал воеводе?» — пытался вызнать Селиверстов. Ценное время утекало, а Францбеков медлил, безмерно обирая перед выходом всякую торговую ватажку. Не выпускал и Селиверстова, обещая казенный коч с припасом, вымогая новые кабалы. Примечая признаки к перемене власти, Юша и злорадствовал, и боялся не успеть.
В середине июля гнус и адова жара выгнали из тайги последние ватаги промышленных людей. С Шилки и Амура приходили нелестные вести о походе Хабарова. Желавших бежать туда убыло, а на Погычу — прибавилось. Селиверстов отказывал одним, обнадеживал других, вымогая кабалы под будущую прибыль, но с каждым днем становился суетливей и беспокойней, чаще бегал к воеводе, уже не глядя, подписывал кабалы на себя и замечал явное беспокойство во всех начальных людях острога. Только на закате лета в воеводских помыслах что-то переломилось. На Ильин день дьяк с важным видом зачитал Юше воеводскую наказную память, в которой он назывался не промышленным человеком, а охочим, отпущенным служить без жалованья на Колыму и дальние неприбранные реки. Селиверстов слушал дьяка, кивал, не во все вникая, и в мыслях уже правил кочем.