Пенис ей сплюнул в рот. Впрочем, через час мы сидели с ней за столиком летнего кафе, улыбалась она, ели вдвоем мороженое. Холодило оно. Алексис улыбалась, возвращенная к жизни, выращенная в ней. Ее нога покачивалась под столом, слегка касаясь моей. На ноге легкий сланец, как и ее улыбка. Он соскакивает с ноги. Так и улыбка, думаю я, пока Алекс шарит ногой под столом. Она счастлива, этого достаточно мне, чтобы тоже счастливым бывать. Мы целуемся взглядами. Она чаще меня целует. Постоянно меня, меня. И глазами, губами, всеми. Весь намок и вспотел от них. Год две тысячи пятый, год две тысячи взорванный, год две тысячи, тысячи. Феромоны твои доплыли, долетели, докапали. Я никогда не любил доступных, но еще меньше я любил тех, кто искусственно набивали цену. Я любил соответствующих.
– Потому был один? – улыбнулась ладонью, провела по лицу. Я не мог больше сдерживаться, после этих слов мы побежали в безлюдное место, где я любил ее так, как большая волна любит берег. Насколько мы не можем быть вместе, настолько не можем отдельно. Отдельно совсем нельзя. Отдельно – огромный грех. Она показала на небо. Такой, вот такой, настолько. Она обхватила небо, прижала затем к лицу, подбросила после в небо. Подбросила небо в небо. Над нами горюет солнце, а мы улыбаемся. Я в гробу, я во вкусе. Солнце горюет сильно. Поставил ее кино, сначала была смешна, затем оказалась грустной. Ушла в уголок души, сидела и громко плакала. Не надо, застудишь пол. Она там ждала руки, возьмет ее, к солнцу выведет, к мороженому, к кафе. Чтоб люди ходили мимо, не очень грустили люди, не дрались бы, а любили. Ее бы легла нога, опять бы меня коснулась, а я говорил бы ей. Чтоб не было так: кафе и съеденное мороженое, а нас – ни одной души. Лишь ею забытый сланец, отец остальных сирот. Минуя слова, рассказывала об этом и том: слова – они же еще посредники, набиты у них карманы, они оставляют много и строят себе дома, себе покупают дачи, машины и все не здесь. Читал ее буквы я, выщипывал их в себя, упругие буквы, светлые, а после того уснул. На грудь положил я книгу, закрытую, все дела. Уснула чуть позже Алексис. По жилам бежала кровь. Веселая, раз домой. Бежала обратно, к сердцу. Бежала, а также пела. Никто эту кровь не гнал, я понял заботу женщин. Проснулся, лежал, молчал, рукой погружаясь в волосы – той, что на груди спала. Припарковалась удачно. Мы вышли тогда на улицу. Зарытая носом в землю, стояла толпа людей. Стояли люди, не двигались, и каждый печален был. Вот мать с ребенком застыла. Рабочий с лопатой вот. Мужчина на остановке, как и автобус напротив с сидящими в нем людьми. Бежал за спиной Аксенов, бежал, на себя смотрел. И не проваливался. Спешил повидать свой берег. Та жизнь, говорят, прошла. Она говорит, а кто же? Сидит за столом моим, рассказывает об этом. Они здесь вот так сидели, шутили, жевали, пили. Смеется совсем в лицо. Встаю, поднимаю Алекс.
– А что случилось?
– Уходим, – бросаю вещи. Колготки, футболки, трусики. Она одевается. Зевает, идет со мной. Мы хлопаем громко дверью. Затем удаляемся. Прощай, ничего в груди. Мне прошлое как-то шепчет. Ты выжал меня в слова, все лучшее взял туда. Я бью ногой по сдувшемуся мячу, тот улетает в сторону. Со свистом своим летит. Вороны летают низко. Почувствовали свое. Песок, вековая пыль. Затем ничего, наверное. И в то же время в груди. Назад, сохранить лицо. Теперь испытать на прочность. Пора нам домой лететь. Бегом по проезжей части. Желания женщин нет. Душа, я тебе пишу. Тебя, ты хотел сказать. Пускай, я ничуть не против. Желания женщин нет… Пошел, посидел на кухне. Мошеннически сидел. А Алекс варила кофе.