Долго бродила я по большому грязному двору, потом меня направили во второй, маленький дворик, куда-то в самую глубину его. Темная, холодная, сырая лестница; пахнет чадом, воздух тяжелый; под ногами, то и дело, шмыгают то серые, то рыжие кошки. Как-то жутко сделалось мне. Никогда в жизни еще не приходилось мне бродить по таким темным закоулкам. Вот N32. Осторожно и несмело дергаю я за ручку звонка, висящего на косяке двери, на которой войлок торчит лохмотьями. Дверь, как-то робко, приоткрывается. Передо мной высокий, худощавый, слегка сгорбленный человек; лицо его почти красиво, только как-то особенно бледно и будто вздуто; большие, серые глаза слишком бесцветны и тревожно бегают по сторонам.
- Могу я видеть Веру Смирнову? - спрашиваю я.
- Пожалуйста, заходите, она будет рада.
Он суетливо открывает дверь во всю ширину и впускает меня в маленькую, неприветливую, почти темную кухоньку, упирающуюся окном в глухую каменную стену.
- Я разденусь, чтобы не так прямо с холода к ней… - говорю я.
Человек кидается помогать мне, но руки его так трясутся, что он только мешает.
- Вот, Верочка, - говорит он, вводя меня в следующую и единственную, тоже мрачную, унылую комнатку: - к тебе тут пришли, так я пока уйду… чтобы не беспокоить.
Вид и голос y него такой робкий, растерянный, точно заискивающий.
У правой стены на узенькой кровати лежит Вера. Серые стены, сероватый полусвет, царящий в комнате, бросают какие-то серые тени на ее тонкое бледное лицо.
- Вот спасибо, что пришла, - радостным, но совсем слабым голосом говорит она.
Я уже сижу на ее постели, крепко обнимаю ее.
- Ну, как же ты себя чувствуешь? Что собственно с тобой? Видел тебя доктор? - допытываюсь я.
- Да, вчера папа приводил доктора. «Что же, говорит, нужен полный отдых, сейчас же уехать куда-нибудь в горы или на юг». Так разве ж все это мыслимо?
- Но что именно нашел он y тебя?
- Общее истощение, сильное переутомление и небольшой катар легких. Говорит, что на свежем воздухе, при хорошем питании и полнейшем отдыхе, это скоро прошло бы.
- Ну, a здесь, если никуда не ехать, чем же тогда помочь? Дал он какое-нибудь лекарство?
- Да, пилюли вот и велел молоко с коньяком пить.
- И ты принимаешь?
- Пилюли, да.
- A молоко с коньяком?
- Буду и молоко пить, a коньяк, это неважно, пустяки. «Ну, понятно, коньяк слишком дорого стоит», - соображаю я мысленно, но, конечно, ничего не говорю.
Мне тяжело на душе; меня давит эта холодная, сырая, маленькая, почти пустая комнатка: два простых деревянных стула, этажерка, с аккуратно расставленными книгами - единственным сокровищем Веры - стол перед окном и та короткая, узкая кровать, на которой под серым байковым одеялом лежит больная. Все это гнетет меня. Я отвечаю на вопросы Веры, рассказываю то, что интересует ее, но мне не говорится. Вера чувствует это.
- Что, Муся, тебе, верно, в первый раз в жизни приходится быть в такой обстановке? - спрашивает она.
Я не знаю, что ответить, и пробую протестовать:
- Нет, почему же?.. Что же тут особенного?
Вера грустно полуулыбается.
- Да и я не сразу привыкла; не всегда и я так жила. A теперь даже и не замечаю. Вот сейчас только потому обратила внимание, что ты пришла, я за тебя подумала, каково все это тебе казаться должно. A когда-то y нас была приличная квартирка, маленькая, но светлая, уютная, в доме было так отрадно, так дружно, отец и мать крепко любили друг друга, но… не стало мамы, и все изменилось…
Вера минуточку помолчала.