Меркурий Авдеевич Мешков поднялся рано. Он никогда не был лежебокой, а последний год совсем потерял сон, начинал утро с зарёй. Это был уединённый, словно монастырский час. Из смежной комнаты тихо слышалось дыхание дочери. Внук Виктор иногда стукал во сне то коленкой, то локтем об стену, — забияка, и сны-то у него петушиные! В отца, что ли, — Виктора Семеныча? Тот по сей день хорохорится. Уж, кажется, подрезали крылышки и хвост выщипали, от гнёзда ни пушинки, ни прутика не оставили, надо бы стихнуть — так нет! Все чего-то прикидывает да сулит: «Погодите, папаша, погодите!» — «Чего годить, неугомона? — спрашивает Меркурий Авдеевич. — Полтора кромешных года годим, а только ближе к смерти. Вон моя Валерия-то Ивановна не дождалась, опочила». — «Все равно, — возражает Виктор Семёнович, — возвышен ли ты, унижен ли — всё равно с каждым днём ближе к смерти, это верно. Но это зависит от строгости матери-природы. От человека зависит другое. Настоящему человеку дан ум. Уму назначено создать устройство жизни». — «Вишь, как он ловко все устроил, твой ум-то!» — торжествует Меркурий Авдеевич. «Это не мой ум, — опять возражает Виктор Семёнович, — это ихний ум. А у них ум простой. Они думают силой взять. Двадцатый уж век такой, что без образованности сила ни к чему, разве во вред. Возьмите, папаша, меня. Ну, какой я им сотрудник? Смеху подобно! А они меня в исполком позвали. Почему? Потому что выше меня по образованности автомобилиста-механика нет во всем городе. Колесить на машине полный идиот может. Но содержать машину — попробуй без образования! Ломать — они без нас! А починять — они к нам! Образование их защемит, папаша, погодите!» — «Я для себя все решил, — отвечает Меркурий Авдеевич, — годить нечего. Да и что ты заладил: папаша, папаша! Три года скоро, как я твоего сына ращу, и Лиза мне уже твоё имя вспоминать запретила. Вот как у нас! А ты все — папаша!» — «Вы дед моему сыну, отец моей жене. Что же вы пренебрегаете? — упрямствует Виктор Семёнович. — Все восстановится, и Лизу с сыном вернут мне по закону. Так что вы — и бывший мой папаша, и будущий. По гроб доски не отвертитесь!» — «Нет, — не соглашался Меркурий Авдеевич, — Лиза к тебе не вернётся, напрасно себя утешаешь, это, брат, мираж-фиксаж. Лиза на вкус свободы отведала». — «Что ж свобода? — не смущался Виктор Семёнович. — Пускай неволя, лишь бы хлеба вволю. А хлеб ко мне скорей придёт, чем к Лизе. Свобода! Я бы тоже за свободой вприпрыжку побежал, да живот не пускает. Вот я и катаю на „бенце“ богом данных властей». — «Богом данных! — укоряет Меркурий Авдеевич. — Бесстыдник!» — «А как же иначе, папаша? — удивляется Виктор Семёнович. — У них стыда нет, а у меня должен быть? Этак я никогда с ними общего языка не найду!» — «Что же ты им бражку варить помогаешь?» — уже ярится Меркурий Авдеевич и вещим голосом, будто желая образумить заблудшего, повторяет не гаснущее в памяти пророчество Даниила: нечестивые будут поступать нечестиво, и не уразумеет сего никто из нечестивых, а мудрые уразумеют…
Внук Виктор опять стукнул в стенку, и Мешков подумал: нет, не в мать, не в мать! У Лизы душа — в незабвенную покойницу Валерию Ивановну: удивлённая жизнью душа. Вот только упряма сделалась. Откуда бы? Не от меня же?..
Он считал, что свой грех упрямства давно в себе преодолел, особенно с того момента, когда положил уйти из мира, приняв все в мире, как показанное, как премудрость кары божией и сбывание пророчеств. Он решил, что покорствует происходящему по зову сердца своего. Но он хорошо видел, что не покорствовать нельзя: если не дашь — возьмут, если спрячешь — найдут, если не поклонишься — сшибут шапку, да заодно, может, и голову. А когда убедишь себя, что покорствуешь по воле своей и во имя душевного спасения, то и впрямь как будто смиришься и хоть часок — вот такой часок после зорьки — проведёшь в преклонённом растворении чувств. Злые люди в это время уже не придут — светло, а добрым людям приходить рано.