— Послушай, Егор, — сказал Александр Владимирович, когда бутылка опорожнилась наполовину, — где ты добываешь этот восхитительный шерибренди?
— Его не так просто раздобыть. Но есть два закадычных друга — они всегда выручат в нужде. Помнишь ли ещё Мефодия Силыча — поклонника муз, моего однокашника? Нет? Эх вы, петербуржцы! Коротка у вас память.
— Оставь, пожалуйста. Во-первых, я все досконально помню. Во-вторых, что ты возносишь себя перед петербуржцами? Подумаешь — глубь земли!
— Добавь: глубь русской земли. А ты — петербургский русский, о которых как будто Достоевский сказал, что они даже не завтракают, а фрыштикуют…
— Чем это я фрыштикую? — обиделся Александр Владимирович. — Палёным копытом стюдня? С твоим крюшоном из жжёной пробки, которую размочили в мазуте? Тебе бы этакий фрыштик!
— Спасибо. Я с удовольствием. Да и ты сердишься не на фрыштик, а на то, что забыл Мефодия. Наверно, и Аночкиного отца не припомнишь? Тихона Платоныча Парабукина, а? Уж этого человека забыть стыдно! Из-за него ты ведь и пострадал за революцию, а?
Пастухов поднялся, двинув стулом, грузновато дошёл до окна, вернулся.
— Знаешь, Егор Павлович, мне твой тон не нравится. Что ты хочешь сказать? Что я сам подстроил эту глупую газетную заметку?
— Ты с ума сошёл! — даже подпрыгнул Цветухин.
— Нет, стой. Я хочу говорить серьёзно. Сейчас многие бегут, торопятся заявить, что они тоже чем-нибудь, когда-нибудь услужили революции. Может, это мелко, но понятно. Как ты выразился — своевременно. Но что прикажешь делать мне? Бежать заявлять, что я перед революцией никаких заслуг не имею? Да ведь это же просто идиотство! Ты представь себе: какой-то там Мерцалов приписал мне участие в пропаганде против царизма. Я являюсь в редакцию газеты и говорю… Что, что я говорю? Что меня оклеветали? Что заметка не соответствует действительности? Мне ответят — редакция сожалеет, что введена в заблуждение своим почтённым сотрудником. Но что, однако, ей предпринять? Поместить опровержение? В каком смысле? В том, что Александр Пастухов никогда не выступал против царизма? Но что это будет означать? Что этот самый Пастухов был против революции? Благодарю покорно! Это уж едва ли своевременно! И почему я должен считать Мерцалова клеветником? Он же хотел мне добра! Открыл, можно сказать, дорогу! Состряпал за меня то, ради чего сейчас тысячи людей и людишек унижаются до сделок с совестью, чтобы только оградить себя от немилосердного хода событий. Хотел облегчить мне карьеру в новых обстоятельствах. За что же его казнить? Наконец, этот великодушный добряк мог чистосердечно заблуждаться. Ведь перед царским прокурором он когда-то за меня хлопотал? Охранка мной интересовалась? Подписку о невыезде с меня брала? Значит, это все правда? Значит, Мерцалов если в чем и виноват, то в некотором преувеличении. Но за преувеличение не судят. А за такое преувеличение, какое он допустил, нынче даже и взятку дадут, если представится случай. Стало быть, мне нужно не с опровержением в газету бежать, а писать Мерцалову благодарственное письмо — с совершённым почтением имею честь быть ваш покорный слуга, тьфу!
Александр Владимирович действительно плюнул, опять отошёл к окну, отколупнул кусочек окаменелой замазки и бросил об пол.
— Значит, ничего этого не было, Саша, — никакого подполья, никаких листовок? — спросила Анастасия Германовна, как будто с разочарованием.
— Да это же чистый анекдот! — брезгливо махнул он рукой.
— Тогда и отнесись ко всему как к анекдоту, — сказала она, светло и невинно оглядывая все общество.
— Да, но ведь только вы вот тут вчетвером знаете, что это анекдот! — крикнул Пастухов, круто отворачиваясь от окна. — Ведь в газете не напечатано, что это анекдот! Ведь кто прочитает, сочтёт все за правду!
— А пусть сочтёт за правду, — ещё невиннее, на самой тихой нотке утешила Анастасия Германовна, — разве это тебе повредит?
— Ты не понимаешь. Если потом станет известно, что это вымысел, то все решат, что я забежал, что я заискиваю, подстраиваю, что просто вру! Посмотри, как на меня глядят мои же друзья. Ну, взгляни ты на Арсения Романовича! На Егора, который ведь тоже меня заподозрил черт знает в чём!
— Ни в чём не заподозрил. Ты, видно, и меня забыл, если допускаешь, что я о тебе плохо думаю, — вдруг горько сказал Цветухин.
От этой неожиданной перемены тона словно дохнуло отрезвлением. Пастухов сел за стол, воткнул в рот кончик вобловой ленточки и начал медленно вбирать её губами, как сытый конь — клочок сена. Помолчав, он как-то неловко засмеялся.
— Что вы притихли, Арсений Романыч?
Дорогомилов встрепенулся, нервно огладил бороду, будто готовясь к основательной речи, но ответил кратко и останавливаясь не там, где надо.
— Действительно, как-то сложилось… в смысле затруднительности… не совсем…
Он покашлял и, видимо, решил опять смолкнуть.
— Затруднительно меня понять? — спросил Пастухов.
— Нет, с этой газетной историей… В том смысле, что вам не совсем удобно, что публика будет заблуждаться… насчёт особых заслуг. Которые, конечно, были… заслуги… однако…