— Словом, — повторил Егор Павлович заворожённо и певуче, — наше искусство проникнет в самую жизнь зрителя, а зритель сольётся с нашим искусством. Он будет вмешиваться в него и в конце концов его создавать.
Пастухов неслышно засмеялся.
— Побереги себя на будущее. За вход в твой театр пока никто не заплатит. Лучше скажи, что вы собираетесь играть?
— Мы начали с Шиллера. Ты увидишь, что это такое!
— «Коварство», разумеется?
— Да.
Пастухов быстро глянул на Аночку.
— И вы, конечно, Луиза?
Она вспыхнула и спросила по-детски изумлённо:
— Как вы угадали?!
— Да, да, — с улыбкой покачал он головой, — это было очень, очень трудно.
Прихватив зубами кончик большого пальца, он покосился на Цветухина.
— Но ещё труднее угадать, кто будет Фердинандом.
— Да, — вызывающе сказал Егор Павлович, — Фердинанда сыграю я.
— Тебе пятый десяток пошёл, верно? Пора, брат, стариков играть.
— Что вы! Он такой необыкновенный Фердинанд! — почти негодующе воскликнула Аночка и ещё больше покраснела.
Но Александр Владимирович точно не заметил её пыла и спросил разочарованно:
— Ты, само собой, будешь устранять сцену?
— Да, если это будет диктоваться обстановкой. Но это — не главная задача. Пока у нас будут и занавес и декорации.
— Знаешь, друг мой. Я могу писать на бересте, могу на камне или мелом в печном челе, но все это не будет книгой. Какую бы революцию театр ни совершал, он не уйдёт от сцены.
— А Греция? А миракли?
Но Пастухов обошёл и это восклицание. Он говорил все задумчивее, и нельзя было разобрать, готовится ли он сосредоточенно, чтобы высказать нечто важное для себя, или ему становится скучно. Он вдруг небрежно пробормотал:
— Идейка не свежа. Либеральные петербургские прожекты передвижных театров.
— Я хочу сделать театр передвижным не по названию.
— Хочешь сделать его бродячим?
— Если это нужно, чтобы он был народным. Как при Шекспире.
— Шекспир не играл Шиллера. Смутно, смутно, друг мой…
— Вначале всякая новая мысль кажется смутной. Но примись за работу, и произойдёт кристаллизация идеи. Однажды ты вскакиваешь с постели с совершенно ясной готовой формой в голове.
— Ах, кристаллизация! Ну, тогда, конечно… Изобретатель! Раньше ты был, однако, трезвее.
— Связаннее, а не трезвее. Я теперь нашёл крылья, которые искал всю жизнь.
— Я помню твои летающие бумажки. Что ж, авиатор. Если проломишь себе голову, ты в ответе только перед собой. Но пока неизвестна грузоподъёмность твоей козявки, зачем ты сажаешь с собой в полет вот эти невинные души?
Пастухов качнул головой на Аночку. Напряжённая, но поборовшая своё волнение, она слушала, опустив тяжёлые веки, и то притрагивалась к положенной ей, как младшей, Алёшиной костяной вилочке, то ровно вытягивала пальцы на скатерти.
— Нет ничего ответственнее, чем совращение в искусство, — сказал Пастухов недовольно. — Ты увлекаешь за собой юношей и девушек. Но ведь ты знаешь, что это за дорога? Ты рисуешь её яркой и заманчивой. Но разве тебе известно, каким будет искусство? Во что оно превратится под давлением всех твоих и всяческих фантасмагорий? Может быть, оно будет великой печалью для каждого, кого тебе удастся соблазнить? Я распространил бы закон о совращении малолетних на всех, кто совращает молодёжь в искусство, кто…
— Так нельзя строить будущее! — оборвал его Егор Павлович. — С такими мыслями нельзя стремиться к лучшему, понимаешь ты или нет?
— Никоим образом нельзя! — вдруг подтвердил Арсений Романович и с силой наклонился вперёд, точно собираясь подняться, но тут же снова занял прежнее место и притих.
Тогда Аночка взглянула на Пастухова.
— Почему вы говорите о каком-то совращении? Я не знаю, чем будет со временем искусство. Но сейчас — это часть жизни. Я живу. Я свободно выбираю дело, которому хочу себя отдать. Если у меня найдутся силы, я буду на месте. Ошибиться можно всюду. В прошлом году моя подруга поступила на зубоврачебные курсы. Её повели в анатомический театр смотреть, как у трупов вырывают зубы. Она упала в обморок и больше на курсы не пошла, а стала учиться пению. Если у меня будут обмороки на сцене, я уйду и попробую работать в анатомическом театре. Я хочу жить так, как хочу. Уверяю вас, меня никто не совращает.
— Очень хорошо, — неожиданно ласково сказал Александр Владимирович. — К сожалению, так гладко получается только в формальной логике. Вы проходили? Искусство — часть жизни, я живу, я свободна, стало быть… и прочее. Но нигде с такой лёгкостью, как в искусстве, люди не делаются глубоко несчастными. Для этого надо немного: вы честолюбивы, честолюбие не удовлетворено — вот вы и несчастны. Совсем излишне падать в обмороки.
— А моё честолюбие будет удовлетворено, — убеждённо и просто сказала Аночка и совсем по-ребячьи сначала вздёрнула голову, а потом, будто опомнившись, понурилась и скромненько пригладила свой вихор. Её весёлому движению все засмеялись, и она сама улыбнулась, уже смущённо.
— Конечно, будет удовлетворено, — в восторге поддакнул Егор Павлович. — И ты, Александр, пожалуйста, не запугивай Аночку.