— Я именно хотел сказать, Александр, что если ты… если бы твоя будущая пьеса была проникнута духом истории, как он выражается в наши сказочные дни…
— Дух истории! Сказочные дни! — перебил Пастухов. — Ты полюбил громкие слова, Егор. Это же, наконец, просто не в русской традиции. Нас всегда отличала скромность. Откуда эта болезнь?.. История! Когда-то где-то я прочитал о парижских событиях, кажется, начала пятнадцатого века. Там была фраза: «кабошьены соединились с бургиньонами, но были побеждены арманьяками…» Эта фраза не выходит у меня из головы. Стоит ли всерьёз брать события, если спустя два-три столетия кем-то и где-то о нас будет сказано, что кабошьены соединились и так далее?
— Только что, вон на том диване, вы говорили об истории по-другому! — сказал Арсений Романович. — Разве за этими бог знает когда умершими словами вам не слышатся страдания и торжество живых людей? За Соловьёвым-то вы сидели не ради смеха?
Вдруг снова вмешалась Аночка, но уже не с наивной и осуждающей строгостью, а в каком-то ликовании нечаянно сделанного открытия.
— А правда, Александр Владимирович, вы все это говорите не потому, что так думаете, а почему-то ещё?
— То есть что — все это? — переспросил он, сердито помигав на неё.
— Вы, пожалуйста, не сердитесь. Но вы смеялись над вашим фармацевтом. А вам ведь приятно, что он так верит в ваше искусство, такое придаёт значение вашему слову, что вот вы только напишите, и сразу будут дворы чистить и, может, во дворах совсем по-особенному жить начнут. И ведь правда, сколько бы ваше слово жизней сохранило бы… ну, сколько бы людей больше не заражалось и не умирало. Если бы вы взяли и написали. Правда ведь? Вы сами знаете, что правда.
У неё залучились глаза, словно от умиления, что она все так просто и легко разобрала.
— Бедный Саша, тебя исклевали, — засмеялась Анастасия Германовна.
Он передёрнул плечами.
— Не считаете же вы серьёзно, милая барышня, что с помощью стихов можно поднимать колокола на колокольню? Мы говорим об одном и том же, но думаем разное.
— Я и прошу вас сказать, что вы думаете об идее Егора Павловича.
— Прежде всего я думаю, не надо из меня делать подсудимого. Я возражаю не против слов, и даже не против мыслей. Но события слишком распалили вашу фантазию. И я против состояния, в котором вы находитесь.
— Потому что оно тебе чуждо, да? — сказал Цветухин. — Я считал тебя моложе.
— При чем здесь молодость?
— Революция — это молодость.
— Умри. Я выбью это слово на твоём надгробии. К сожалению, молодость невинна в делах искусства. Впрочем, не совсем невинна. Она мешает искусству.
— Мне непонятно, — призналась Аночка. — Если молодость и революция одно и то же (она немного запнулась)… Разве революция мешает вам писать?
— Она мешает писать против себя, — хмуро произнёс Цветухин, но сейчас же встряхнулся: — Не знаю, не знаю! У меня такое чувство, что мы идём садом, охваченным бурей, все гнётся, ветер свистит, и так шумно на душе, так волнительно, что…
— Ах, черт! Вот оно! — ожесточился Пастухов. — Выскочило! Волнительно! Я ненавижу это слово! Актёрское слово! Выдуманное, не существующее, противное языку… какая-то праздная рожа, а не человеческое слово!.. И твой наигрыш, Егор! Когда я слышу эти одушевлённые восклицательные знаки, мне чудится — какой-то здоровячок вертится передо мной нагишом и все время показывает бицепсы!
Он остановился, набирая воздуха, чтобы говорить и говорить, словно наступила минута пробивать брешь в мешавшей ему стене. И неожиданно замолчал.
Аночка, медленно поднимаясь, в страхе глядела на приотворённую дверь.
Павлик, войдя, манил сестру пальцем. Видно было, что он примчался сюда не переводя дух.
Она, как школьница, перешагнула через стул и подбежала к нему. Он нагнул её к себе, что-то коротко прошептал, изо всех сил удерживая дыхание.
Арсений Романович вскочил.
— Что такое с мамой, а? — спросил он, насторожившись.
Поднялся Егор Павлович. Бледный, он смотрел за Аночкой выросшими глазами. Она стала со всеми прощаться.
— Дорогая моя, позволь я тебя провожу, — попросил Цветухин, когда она подошла к нему.
— Умоляю вас, не надо.
Она схватила Павлика за плечо, и они выбежали из комнаты. Мальчик успел крикнуть:
— Арсений Романыч, я потом забегу!
Цветухин тотчас собрался уходить. У него тряслась рука, когда он подал её Пастухову.
— Ну, куда же ты? Подожди. Неужели ни минуты не можешь без золотого башмачка?
— Оставь, оставь! — вырвалось у Егора Павловича. — Ты не представляешь, что значит для Аночки её мать!
— Она при смерти, — сказал Арсений Романович.
— Откуда же мне знать… — замялся Пастухов.
Он проводил Цветухина по коридору и зашёл в свою комнату.
Анастасия Германовна распахнула окно. Уже сильно алело на западе, но было ещё душно. Они сели рядом. Все чересчур быстро переменилось, и они должны были помолчать, чтобы собрать мысли. Немного погодя Анастасия Германовна положила руку на колено мужа.