Московская дипломатия со своей стороны заботилась о том, чтобы придумать мотивы для разрыва с Польшею, непрестанно изливаясь в жалобах, несколько впрочем по-детски, по поводу оскорбительных памфлетов, изданных в Варшаве, или по поводу некоторых упущений в обычном формуляре сношений между обеими странами. С начала этого 1653 года принципиально вмешательство было принято в царских советах, формально только был созван в октябре новый Земский Собор, и не ожидая его решений, Алексей послал уже в сентябре к Хмельницкому стольника Стрешнева и дьяка Бередкина для получения от казаков знаков подчинения и вручения им задатка в счет того жалованья, которое они должны были отныне получать.
Хмельницкий ответил изъявлениями благодарности и излиянием чувств. Он был далек еще между тем от того, чтобы приписывать создавшейся таким образом связи между Украйною и московским государством то значение, которое ей придавали в самой Москве. Гетман думал обойтись с царем так, как он обходился до сих пор с двумя другими номинальными государями, натравливая их друг на друга и играя всеми тремя. Ему не хотелось также упускать Молдавии. Но пора его побед уже миновала. Направляясь к Сочаве со своими казаками и с татарами, которых ему удалось убедить отправиться с ним, но которые, играя с ним также двойную игру, под шумок вели переговоры с поляками, он встретил по дороге тело своего сына Тимофея, только что умершего от ран. Продолжая свой путь, в октябре 1653 года он столкнулся под Звонецем (в окрестностях Каменца), с объединенной армией поляков, валахов и венгерцев, под личным предводительством польского короля, был еще раз выпущен ханом, и в декабре очутился в Чигирине, где встретился с посланными Алексея, Бутурлиным, Алферьевым и Лопухиным, прибывшими не для переговоров с ним, как он наивно воображал, но для того, чтобы взять в свое подданство Украйну.
Он показал вид, что всегда остается господином своего слова, созвал советы, организовал нечто вроде плебисцита, по вопросу о том, какому из государей, королю ли Польши или султану, крымскому ли хану или царю отдадут казаки предпочтение, и прочитал даже «народу» проект предполагаемого договора с Москвою для защиты их общих свобод. Но посланные Алексея уже успели заручиться присягами самодержавному царю, который, как говорили они, не похож на польского короля в обращении со своими подданными. Самуил Богданов и переяславский полковник Тетеря отправились в Москву, и должны были в марте 1654 года удовольствоваться жалованною грамотою, показавшейся при данных обстоятельствах впрочем очень щедрой. Оригинал этого документа, кажется, потерян, но протокол прений предшествовавших редакции и последующая хартия, которая в 1659 году воспроизводила по-видимому ее сущность, дают нам достаточно полное о ней представление. Прежде чем будет покончено с поляками, Алексей считал нужным сохранить хорошие отношения с казаками; он им представил, по крайней мере на бумаге, подтверждение их старых прав и свобод, понимая под ними юридическую автономию, свободное избрание гетмана после смерти Хмельницкого и годовое жалованье в 1 800 000 флоринов зарегистрированным, число которых он соглашался довести до 60 000.
Это было много, сравнительно с тем, что было дано в последний раз Польшею побежденным при Берестечке. Но этого было мало для «великого князя России», который, хотя и получал вместе с содержанием значительное количество земли в окрестностях Гадяча, но увидел, что ему воспрещены всякие непосредственные сношения с иностранными державами. И здесь опять-таки ничего не было даровано массе новых подданных царя, которые должны были просто подчиниться общему праву, т. е. крестьян, обложенных теми же повинностями, которые тяготели над их собратьями в Москве. С этой стороны новый порядок вещей угрожал возбудить живые протесты, и Хмельницкий старался не дать событию какой-либо огласки.
У него для этого была еще и другая причина. Украинский клир казалось, не был лучше удовлетворен. Подчинение Москве значило также подчинение московскому патриархату, подчинение, гораздо более действительное, чем то, которое связывало украинскую церковь с восточными епархиями. Церковь сильно этому сопротивлялась и стала опасаться, только с другой точки зрения, такого переворота в ее вековых привычках. Четыре века якобы независимого существования, но близкого к очагу латинской цивилизации создали в ее недрах совокупность особых идей и преданий. Самый ее ритуал отражал в себе западное влияние, и Петр Могила поднял ее воспитательные учреждения, религиозные и научные, на такую высоту, что подчинение дикой Москве казалось для этого общества актом падения.