В прошлом году вчетвером мельницу построили, запрудив Березинку повыше села, при ней маслобойку поставили, а нынешним летом — еще и крупорушку. Из всех ближних сел повезли мужики зерно и просо, подсолнух, конопляное семя, рыжик… По фунту с пуда берут. Поговаривает народ, что сверх того еще захватывают: то обвесят, то обмерят, совести-то ни у одного нет…
— А уж злыдни-то какие! — сказала солдатка, когда все отвели душу, разобрав по косточкам мироедов. — Особливо Коробчиха. Ну поедом сноху ест! Какой красивой девкой Параська была, а сейчас высохла — и красоты не заметно.
— Не ко двору Параська им пришлась. Обманывать не умеет, совесть есть, вот и грызут. Сестра-то ее Галька цветет у Дубняков. Забыла, что сама не из богатых, со всякого норовит рубашку последнюю снять, — ответила Надежда и заторопилась: — Пошли, бабы, а то, наверно, мой Родивон уже дома.
Распрощавшись, они разошлись в разные стороны.
В это время пара, изумившая баб, подходила к богатому дому Мурашевых. Дом, как и хозяин, тоже изменил свой первоначальный облик. За счет пристройки вдвое расширился, и вместо камышовой крыши на нем теперь блестела железная, покрашенная бордовой краской. Лавка примыкала вплотную ко двору, передняя сторона которого была огорожена толстыми плахами. Ворота украшала металлическая оковка. Открыв калитку, Петр Андреевич приветливо пригласил гостя. Огромный барбос, сидевший на цепи, залился злобным лаем. Кошкин, оторопев, остановился.
— Не бойсь, не бойсь, проходи!.. Молчи! — закричал хозяин, и собака, поджав хвост, отошла к своей будке, тихо ворча.
Парамон второй раз входил в богатый дом Мурашевых. Впервые хозяин его пригласил, когда перед весной над ним зло подшутили братья Прохоровы. Об этом событии Парамошка так рассказывал своей жене:
— Зашел к ним ремешка по-соседски попросить, а шапку-то в печурку положил. Дали ремень, надел я шапку и вышел. Тут навстречу Петр Андреевич. Схватился за шапку, а она с волосьями и потянулась. А те, бесстыдники, как загрохочут. Сзади меня, вишь, шли. Они вару-то в шапку сунули. Спаси Христос Петру Андреевичу, заступился: «Что, говорит, над братом во Христе изгаляетесь?» Повел меня к себе, да сам и обрезал волосы, да еще и за стол с собой посадил, — с умилением закончил он свой рассказ.
— Ох, и пустая голова у тебя! Как же ты не видел, что в шапке вар? — с насмешкой спросила жена.
— То-то, что не посмотрел, — сокрушенно вздохнув, ответил Парамон.
Лизавета махнула безнадежно рукой. Наградил бог муженьком! Только и умеет детей плодить — семеро вон уж. Ползимы кое-как с грехом пополам перебиваются, а с рождества приходится по кусочки посылать. И то «кыргызцев» благодарить надо — быков бесплатно пахать давали. Нынче вон опять на зиму корову дал Мамедка, что раньше батраком у Мурашева жил. Добрый человек! С молочком-то куда легче. Мурашевы небось даром пуда не смелют, а этот дурак разнюнился — «за стол посадил»! Плюнув со злости, Лизавета пошла из избы.
Парамон же глубоко запомнил честь, оказанную ему первейшим богачом. Выходя из моленной, он всегда задерживался, чтобы лишний раз снять шапку перед Петром Андреевичем. Разумеется, от того не ускользнуло это. Постепенно у него зародилась мысль: а что, если Кошкина подослать к Карпову?
Петр Андреевич знал, что возле Карповых чуть не каждый вечер собираются мужики, особенно с тех пор как началась война. По мимоходным замечаниям мужиков, по тому, как ругались они на мельнице или маслобойке, костили за жадность, не стесняясь его сына, он понимал, какие там велись разговоры. Но когда Петр Андреевич, прикидываясь простачком и другом Федора, пробовал выспросить некоторых, о чем говорит Федор, они молчали. Один раз только Анисим Пронько насмешливо бросил:
— Коль дружишь с Палычем, так что у нас про него пытаешь? Пойди сам поговори, он всех привечает.
«Парамошка глуп, правды ему сказать нельзя, — размышлял Мурашев, — но можно заставить рассказывать все, что там услышит. Те тоже его опасаться не будут: Федор ведь всю голытьбу к себе тянет, а беднее Кошкиных в селе никого нет…»
Сделав такой вывод, Петр Андреевич, выходя из моленной, приветливо ответил на поклон Парамона и пригласил его зайти побеседовать ради воскресного дня.
Усадив гостя в горнице, обставленной по-городскому, хозяин завел с ним неторопливую беседу.
— Плохо, плохо живешь Парамон Филимонович, и по мне — сам виноват. С умными людьми мало встречаешься, уму-разуму от них не учишься, — добродушно говорил он, ласково глядя на гостя, прилепившегося на краешке венского стула. — Смотри вон, Кирюшка Железнов — молодой парнишка, а пристал к Федору Палычу, дружку-то моему старому, и на ноги стал. Коня доброго завел, приоделся, себя и мать кормит. Я-то от хрестьянства отстал с торговлей…
— Да ведь про Палыча говорят, что он басурман стал. Вон и ныне в моленной не был, — робко подал голос Парамон.