Но теперь для него это уже не имело значения. Впрочем, он никогда не был близок с родителями, и дело тут не в возрасте, потому что ему, Хуану, уже перевалило, как говорит дон Карлос, за тринадцать. Просто он жил своей жизнью, рос, как одинокое дерево, вдали от всего: от городского дома, от дома дедушки с бабушкой, от целого мира. Где-то в его воображении тонул корабль. Он не имел ничего общего ни с его родителями, ни с его друзьями, ни с его учителями. Это был корабль, которым он управлял когда-то. Теперь он спокойно смотрел, как корабль медленно погружается, но не в море, а во что-то сухое, возможно, светящееся, пустынное, увлекаемый бесчисленными и удивительными звездами.
Ночь он любил больше дня. Ночью около него никого не было, он оставался наедине со своим кораблем, умирающим кораблем Хуана. А может быть, он сам был этим тонущим кораблем, и кто-то другой подбирал на берегу его обломки. Обрывки канатов и парусов, заржавевший компас.
Хуан дышал спокойно, как в те минуты, когда спал, сознавая, что еще не пришла пора вставать и будильник еще не звонил. Когда он сам себе говорил: я сплю, сплю, как хорошо спать.
— Двадцать пятого числа, — говорил Гальго, — Андромеда, Треугольник, Пегас, Водолей, Козерог, Феникс, Эридан, Южная Рыба…
Хуан открыл глаза, чтобы не дать увлечь себя течению. Здесь не было моря. А ему очень хотелось еще хоть разок взглянуть на море. Он провел дрожащей рукой по лицу.
— Не дрожи так, — услышал он голос Андреса, — мне это передается.
На другом берегу реки, темной и вонючей в этом месте, росли лиловые, бередящие душу цветы. Они были липучими, плодовитыми, насмешливо-уродливыми. Так и хотелось скосить их все до одного, но он подозревал, что они, подобно кошмарам или желаниям, возродятся в тот же миг, как их обезглавят. И на каждом хрупком, еще кровоточащем стебельке возникнет тысяча новых головок, таких же насмешливых, как девчонки. Он ненавидел девчонок в те дни.
— Ну, что еще они там снесли? — спросил Андрес у Гальго. По мнению Андреса, звезды что-то несли, точно куры яйца.
Хуан закрыл глаза, и к нему вновь вернулось знакомое, тоскливое ощущение, будто он тонет.
Для Андреса все было, как в первый день. Тот самый день, когда вернулся Гальго.
Он уже некоторое время не спал, может быть, даже давно, хотя еще и не совсем проснулся. Только сдержанный стон матери заставил его окончательно пробудиться. Но он не шелохнулся и по-прежнему лежал на спине, уставившись в серую полоску света, еще недавно отливавшую ночным блеском. День уже струил потоком свой желтый свет, а небо заполнилось белыми петухами, которые, постепенно преображаясь, поплывут к югу.
Обычно первыми словами матери было: «Не смей ходить туда», «Чтобы я тебя не видела с Хуаном из Дома».
Когда она говорила Дом, она всегда имела в виду дом Хуана. Другого дома не было. Был Дом Хуана, с его сторожевой вышкой, как говорил дон Анхелито, с темными воротами, с позеленевшими, ржавыми замками на дверях и тенистым, заросшим садом, где в былые времена, — судя по рассказам дона Анхелито, — красивые надменные сеньоры, эти проклятые кровопийцы, хоронили прижитых на стороне детей, чтобы сохранить в тайне свою связь с незамужними женщинами. Мать изо дня в день твердила одно и то же: «Чтобы я не видела тебя с Хуаном из Дома, он тебе не ровня, пусть дружит со своими. Что у тебя общего с этими людьми?»
Серая полоска ускользала в щели потолка из просмоленной бумаги, жести, плетеных прутьев. День стремительно врывался, и Андрес не мог отвести глаз от этой полоски, хотя все еще не в состоянии был двинуть ни ногой, ни рукой. Только в голове да в сердце хладнокровно билась жизнь. Он подумал: мать чего-то испугалась во сне. Затем шевельнул рукой под одеялом, и вдруг солнечный свет, юркнув в лачугу, застыл на нем почти белым квадратом.
Андрес отвел взгляд, чтобы не видеть того, кто поднял соломенную циновку, и упрямо уставился на мятое одеяло. Так оно выглядело вблизи, но, укрываясь, он думал лишь о том, что оно теплое, и не замечал, как плохо от него пахнет сыростью, застарелым потом, а может быть, и лекарством, которое он разлил в прошлом году, когда тяжело болел. Но ведь Хуан говорил, что время нельзя остановить, и оно движется вместе с солнцем и вселенной, прячась за тростниками. Андрес повернул голову вправо, к циновке, закрывавшей вход, которую кто-то поднял, и его мысли упорхнули стайкой, потому что они являлись к нему только в момент пробуждения, а потом — часы, журчащая вода, голоса возвращали его к действительности, где были люди и вещи, вода и камни, где были слова, все слова, кроме тех, что говорил Хуан.
Белая стена словно отделяла его, отмежевывала от усадьбы, проводила границу между ним и землей сеньоров Людоедов, как говорил дон Анхелито, которую почему-то назвали стеной гелиотропов. Дон Анхелито не раз повторял: «Здесь нет гелиотропов, что за чушь, во всей округе нет ни одного гелиотропа, глупости все это, ерунда, нет здесь гелиотропов». И все же Андрес посмотрел, повернул голову и увидел его, Гальго. Это вернулся Гальго.