Помню только, как я проснулась. Жемчужно-серый свет сочился сквозь зеленые жалюзи, словно тогда, в первый день, когда я приехала на остров. Мне ничего не приснилось, впервые в жизни. Кто-то хлопал крыльями, будто летали голуби. И я поняла, что еще вечером, на закате, ушла туда, к запертой на замок зеленой решетке Сон Махора. Я отчаянно звала Хорхе, но вышел Санамо и, позвякивая ключами, сказал: «Входи, голубка, входи». Ветер шевелил его седые лохмы. «Он — там, наверху», — указывал Санамо на закрытый балкон. Я крикнула: «Мануэля хотят наказать, а он не виноват!» Но балкон не открылся, никто не ответил, стояла тишина. Санамо смеялся. Было тихо, словно никто тут не жил и дома не было, мы просто его сами выдумали. Задыхаясь, я побежала назад, разыскала тетю Эмилию и сказала ей: «Борха солгал… Мануэль не виноват». Но она смотрела в окно. Потом обернулась и, глупо улыбаясь, надула белые бархатистые щеки: «Ну, ну, не плачь! Пойдешь в школу, и все уладится…» — «Мы очень, очень плохо поступили с Мануэлем…» — «Не принимай это близко к сердцу. Когда-нибудь ты поймешь, что все это — детские глупости…» И вдруг началось утро, реальное и страшное. Я, как наказанная кем-то, лежала с открытыми глазами. (Никогда не было Питера Пена, а русалочка не обрела бессмертную душу, потому что мужчины и женщины не умеют любить, и ей остались только ненужные ноги, и она стала пеной.) Сказки — страшные. И Горого пропал, запропастился где-то среди носков и тряпок. Чемодан уложили, ремни затянули, но Горого там не было. И Китаец уже встал, наверное, Гондольер клюет его в ухо — а есть там, у него, наверху, злые пламенные цветы, и фотография мальчика в спущенных носках?.. Круглые, красные лампы уже зажгли в доме, где рыщут крысы и бурые пауки ткут паутину в щелях. Бабушка, таблетки, золотая посуда… Неужели я так и не закрою глаза? «Говорят, это — совесть».
Как тогда, я вскочила с кровати — спать я не могла — и босая выбежала на веранду. Борха — бледный, в накинутом на плечи пальто — смотрел на меня и курил последнюю тетину сигарету.
В просветах арок едва светилось туманное небо, за горами рождалось утро — там, далеко, где еще, наверное, не проснулись угольщики.
Борха бросил сигарету на пол, мы кинулись друг к другу, обнялись. Он заплакал — как мог он так плакать? Я уже не могла. (Это было ему наказание за то, что он ненавидел Мануэля. А я — разве я его не любила?) Я стояла прямо и прижимала брата к себе. Его слезы падали мне на шею, текли по пижаме. Взглянув на сад, я увидела смоковницу, белую в утреннем свете. На ней сидел петух из Сон Махора, и его гневные глаза сверкали, как огненные шарики. Высоко подняв голову, пламенея белизной, словно известь, он страшным, пронзительным криком возвещал наступление утра, а может — откуда мне знать? — горевал о потере.
Рассказы
Из книги «Время»
Хорошие дети
Моей сестре Марии Пилар,
не знаю, хорошей ли девочке
Порой мне кажется, что я бы охотно побродила по извилинам детского мозга. Если я не забыла свое детство, карта этой страны похожа на палитру сумасшедшего: в хаосе буйных, причудливых красок, в путанице линий — сверкающие островки, алые просветы лагун, очертания берегов, напоминающие человеческий профиль, темные утесы, о которые бьются морские волны, и будят память, и никогда не вступают в разлад с воображением. Конечно, это еще не все — прибавим скороговорку таблицы умножения, скрип мела о доску и скрип новых туфелек, недельный балл, пенсне латиниста, пепел папиной сигары… По песчаным берегам бродят смутные синие фигурки, быть может — те самые, что в дурных снах, и движется пестрая цепочка насекомых, на которую смотреть так же странно и страшно, как на новорожденного брата или сестру. И неожиданный колокольный звон, долетающий неизвестно откуда, чьи звуки, как это ни глупо, надеешься увидеть начертанными на небе. В конце концов, всего не опишешь. Даже не упомнишь.
А вот чего там несомненно нет — я знаю. В этой стране нет и в помине разницы между добром и злом. Нас пичкали нравоучительными книжками, где горько расплачивался за свою ложь маленький Хуанито, а добрых пастушек, в награду, приглашали в хрустальный дворец; но древо познания добра и зла не произрастало в детской душе, на этой горячей и влажной, теплой, как земля весной, податливой почве, как бы согретой вечным солнцем. Нет хороших и плохих детей, есть дети — и все тут.
Тем не менее, в семь лет я вступила в ряды плохих детей. В этом никто не сомневался, и, наконец, я сама с этим свыклась, как свыкаешься с выпадением молочных зубов или с неправильными глаголами.
Дело в том, что ко времени моего появления на свет в доме у нас уже было три больших мальчика. И, как на беду, я стала подражать им, ходила за ними хвостом, поклонялась им, благоговела. Перед сном я пылко молилась — а вдруг я проснусь мальчиком и буду бродить, как они, засунув руки в карманы?