Он погрозил мне рукой, словно хотел придавить к земле, и побежал вниз по лестнице. А я убедилась еще раз, что дедушка — смешной и нелепый и надо во что бы то ни стало держаться от него подальше. Пение прекратилось. Пьяные утомились, ушли, а внизу, в грязи остались следы и красноватые лужи. Я подышала на стекло и написала на нем: «Дедушка глупый, старый, сумасшедший». И убежала поскорей, фыркая, как Волк.
Вечером, когда столы и стулья становились какими-то страшными, Волк напивался и, пристроившись под лестницей, тянул печальную песню. Я зажигала свечку и шла к себе, обдумывая по дороге, как бы мне улизнуть. Почему-то я не тосковала по дому, даже не думала о братьях. И песня старого лицемера не наводила на меня тоску — наоборот, мне было приятно, даже щекотно в затылке.
Потому я и сказала, что с удовольствием побродила бы по бесчисленным странам, размещающимся в детском мозгу. Ведь я могла бы очень хорошо жить в этом доме, у этих людей.
Немного позже, когда земля стала холодней и темнее, начались занятия в местной школе. Тогда и пришло длинное письмо из дома. Родители давали понять, что неплохо бы мне поучиться в деревне: «Таким образом, она разберется сама, как сильно отличается школа, в которую мы ее отдали, от школы, где учатся менее счастливые дети…» В заключение они предполагали, что такой плохой и невоспитанной девочке это пойдет на пользу. Что ж, мысль прекрасная, безупречная в педагогическом отношении. Дедушка медленно прочитал письмо вслух. Потом швырнул его в огонь, вытряхнул пепел из трубки и задумался.
— Я пойду в школу? — спросила я.
— Иди, — сказал он, — только помни: пожалуются — шкуру спущу и ремней наделаю.
Школа помещалась в квадратном здании, и ее белые, довольно чистые стены выделялись среди темных деревенских домов. Вокруг был пустырь, — может быть, прежде там собирались развести сад, но так и не собрались, и теперь только грязные, мятые бумажки катились по земле. Несколько птичек, печальных и замерзших, искали на подоконниках крошки.
Сквозь побуревшую, размытую дождями солому крыши виднелись балки. Помню, на самом краю висело сухое, мертвое гнездо.
На дверях учитель прибил красноречивое объявление: «Охотно даю частные уроки. Все дни от 6 до 8 часов. Можно и в воскресенье». Последняя фраза была наполовину стерта, — без сомнения, по приказу священника.
В первый раз я шла в школу по мокрой траве, и яркая медь крутой тропинки ослепительно, до боли сверкала в сером воздухе. Все смешивалось и мелькало, словно причудливый веер из карт раскрывался передо мной: красные следы на глине; лиловые глаза домовых, притаившихся, наверное, в придорожном амбаре; стриженые деревенские дети, швырявшие в меня камнями.
Подойдя к школе, я сразу увидела учителя и никогда, пока я жива, не забуду его. Он был тощий, долговязый, крутолобый и такой растрепанный, что волосы его стояли венчиком, словно у сумасшедшего. В потертом костюме с темными заплатами на коленях и на локтях, он стоял у дверей школы и пытался урезонить мальчишек, метавших камни в объявление. Глаза его лихорадочно блестели, он багровел от гнева и визжал: «Прекратить! Прекратить!» На левой руке он держал очень маленького мальчика, правой сжимал, как шпагу, длинный ореховый прут. Мальчик — помытый и босой — сосал четыре пальца и время от времени проводил обслюнявленной ручкой по отцовскому лицу.
Я видела позже, как учитель целый день ходит с сыном на руках. Так шагал он по улицам, и крестьяне шарахались, когда он вдруг гневно взывал к небу, требуя справедливости. Объявление успеха не имело — никто не хотел пополнять знания, даже за столь скромную плату, как дуро за урок.
Класс всегда принимает новеньких не слишком ласково. Меня приняли в штыки. Особенно рассмешило всех мое платье. Ребята стали кидать в него грязью, плеваться, дергать меня за волосы. Однако учитель пригрозил, что позовет священника, и дикари приутихли. Священника здесь боялись.
Наконец, более или менее мирно, мы вошли в школу, только уродливая черная собачка осталась скулить под окном.
Школа состояла из одной комнаты, в которой умещалось человек пятьдесят. Деревянные скамьи, некрашеные, изрезанные ножом, стояли рядами перед учительским пюпитром. Чернильницы были глубокие, словно маленькие колодцы: дунешь — и прямо тебе в лицо, в глаза летит лиловая пыль. Кто-то приподнял за уголок одну из развешанных по стенам картинок; из-под нее, громко жужжа, неторопливо вылетели черные, жирные мухи, а ребята дружно заорали: «Напились, напились!»
Рядом с кафедрой стояла корзина; учитель посадил в нее ребенка. Потом провел рукавом по пыльным книгам и постучал палкой о доску, чтобы привлечь внимание.